Глава 13. Лагерь "А" после эвакуации.

Содержание           Следующая глава

Глава 13. ЛАГЕРЬ «А» ПОСЛЕ ЭВАКУАЦИИ

Восьмого все население лагеря разделили на транспортабельных и нетранспортабельнх. Первых построили и увели: кого в теплушки, кого пешими этапами. А я еще подумал: кто же их в этапах будет кормить, ведь здесь уже Польша, а не Украина. Ушли и уехали из лагеря процентов 75–80 узников, ушли и санитары, в том числе и Иван Очамчира. В нашем бараке из тех, с кем я был поближе знаком, остался Коля Александров и этот, все еще живой Толик Панфилов. Остался старшина, но в наш барак перевели нетранспортабельных послетифозных из других бараков, так что в бараке стало человек сорок. Не могу сказать, кто решал в каждом отдельном случае вопрос о транспортабельности доходяг, в лагере «А» я не видел еще ни врачей, ни фельдшеров, хотя слышал, что есть в лагере неплохой ревир, но ревир вместе с врачами и медперсоналом тоже был вывезен в эвакуацию.

Я в подобных случаях хронически попадал в нетранспортабельные, скорое всего из-за внешних моих данных: был я высок, худ необычайно; голова, болтавшаяся на длинной тонкой шее, едва была покрыта пушком начинающих отрастать волос, под глазами отечные мешки – тот еще вид был.

Часов в 12 пришел старшина, стал посередине барака и произнес речь:

– Ребята, остались мы с вами без санитаров, сам я могу принести хлеб, но не могу принести ни кофе, ни баланды. Знаю, что остались одни настоящие доходяги, и все-таки прошу, кто чувствует себя в состоянии, помогите приносить жратву и ухаживать за неходячими. Кто возьмется мне помогать, будет получать дополнительно литр баланды и полпайки хлеба.

Я подумал, что двигаться все равно нужно, а литр баланды и полпайки хлеба на дороге не валяются. Пожалуй, с такой добавкой будет больше шансов окрепнуть.

- Давай, - говорю, - старшина, попробую. Не знаю, выдержу или нет, но попробую.

Кроме меня рискнул еще Ванюшка Ефремов. Сразу же пришлось включиться в работу, пошли втроем за баландой. Приносили ее из кухни в бочках, две противоположных клепки которых были на сто миллиметров длиннее остальных. В их выступающих частях были отверстия, в которые вставлялась палка. Два человека брали с двух сторон эту палку за концы и таким образом несли бочку. Бочка содержала литров до пятидесяти баланды и весила не менее шестидесяти килограммов в наполненном виде. От кухни до барака метров сто пятьдесят, мы с Иваном несли бочку более получаса - мы и ходили-то оба с трудом, а с таким грузом через каждые восемь-десять шагов останавливались из-за того, что сердце разрывалось на части, а пальцы сами собой разжимались. Все же донесли кое-как, и я уже было решил отказаться от этой работы, но, получив и съев два литра баланды, передумал. Дежурили мы с Иваном по 12 часов. Основные работы: принос кофе, хлеба, баланды, раздача еды, вынос параши (нести нужно было в одиночку метров триста двадцатикилограммовый бидон), помощь тем, кто с трудом ходит на парашу, подача судна неходячим, которых к счастью было немного, ежедневное мытье полов. Поскольку работали мы по одному, еду носили со старшиной, а раз в три дня старшина вообще подменял нас с Иваном, чтоб мы могли поменяться сменами.

За день я так набегивался, что ноги у меня отекали на четверть выше колен и переставали гнуться в коленях. Ложась спать на спину, я поднимал ноги на подвешенную к стропильной балке веревочную петлю. К утру жидкость из ног стекала, и ноги становились, как палочки.

На мою беду сильно испортилась погода, пошел снег с дождем и сильным ветром. Видимо, вынося парашу, я простудился, начался кашель, поднялась температура. День я кое-как крепился, а вечером слег в сильном ознобе и как будто заснул.

Проснулся я уже в другом бараке, только на этот раз никаких снов не было. Придя в себя, проанализировал обстановку, такая уж выработалась привычка - придя в себя, не двигаясь, убедиться, что жив, потом - а не угрожает ли что-нибудь, можно ли двигаться. Увидел, что лежу на верхней койке, по соседству никого нет. Посередине барака стол, две скамьи, за столом сидят пять мужиков и о чем-то говорят. Окликнул их. Один повернул в мою сторону голову.

- Ребята, - спрашиваю, - как я здесь оказался и что это за барак?

- Принесли тебя двое каких-то сегодня утром. Положили, вот ты целый день и пролежал, мы уж решили, что дуба врезал.

- А кто принес-то?

- Один вроде старшина, а другой молодой, рыжий.

- Слушай, друг, а зачем меня сюда принесли?

- А хрен его знает. Сказали, доктор велел.

- Странно, - подумал я, - уже больше месяца я в лагере «А» не видел никаких докторов. Да и вообще говорили, что весь медперсонал уехал в эвакуацию.

Попросил воды. Этот, что отвечал мне, принес в жестяной кружке. Попил я водички, и по тому, что захотелось пожевать чего-нибудь, окончательно понял, что жив пока и в ближайшие часы не подохну.

- А где моя сегодняшняя пайка хлеба? Этот, что дал мне воды, как-то нехотя, со злостью, сказал: - Не было никакой пайки, вон твой котелок принесли, шинельку сверху набросили, сумочку под голову сунули, и все!

- Но пайка-то хлеба должна же быть!

Никакого ответа. Все отвернулись, как будто меня и нет совсем.

Ночью снились обрывки каких-то кошмаров. То просыпался в ознобе, то в поту. Тянулась эта ночь долго-долго. Утром мужики принесли себе кофе и хлеба, а мне - опять ничего. Чуть позже пришли двое незнакомых и прямо ко мне.

- Сам слезешь? - спросил один из них.

- Слезу, но скажете, черт возьми, какая сволочь меня сюда притащила?

- Давай слезай. По дороге объясню.

Слез, на ногах держусь. Накинули на меня шинельку, подхватили под руки и повели сперва во двор, а потом к какому-то бараку, стоявшему метрах в пятидесяти. Этот, что поразговорчивее, объяснил мне, что пока я лежал в беспамятстве, приходил доктор (один на весь лагерь все-таки остался), слушал меня, стукал пальцем, спрашивал соседей, что со мной приключилось, и велел перетащить в туберкулезный барак, а старшина ошибся и перетащил меня не в тот барак, и сейчас-де они хотя и сами, чёрт бы меня побрал, еле ходят, тащат мня, куда надо. И притащили.

Барак как барак. Над двумя рядом расположенными дверьми крупные латинские буквы «ТВС»1. Обе двери ведут в раздельные комнаты: правая от входа - для туберкулезников с закрытой формой туберкулеза, левая - для открытой. Различали эти формы предельно просто. Если есть легочные кровотечения, или человек без конца кашляет и выделяет при этом много мокроты, не встает, не ест, не разговаривает - значит, открытая форма. Остальные - закрытая.

 Часов в 12 пришел доктор. Велел раздеться. Осмотрел молча, обстукал левый бок.

- Доктор, - сказал я ему, - как это вы без рентгена, без лабораторных анализов записали меня в туберкулезники? По-моему, я просто сильно простудился. Я - потомственный медик и впервые вижу, чтобы так вот, с бухты-барахты, ставили такой нехороший диагноз.

- Что это за дырка у тебя в спине? - спросил он вместо ответа и ткнул пальцем в ямку под левой лопаткой.

- Осколок там был. Потом нагноение. Потом зажило, как на собаке. Только дырка эта потеряла чувствительность.

- Слева у тебя плеврит, - он снова постучал пальцем по ребрам. - Вот тут, ниже ранения, возможна жидкость. Слышишь, звук совсем другой? Но помочь я тебе ничем не могу. Шприцев после эвакуации не осталось. Не предусмотрели фрицы лечение тех, кто остался. Так что справляйся со своим плевритом и возможным туберкулезом сам, дорогой мой потомственный медик.

На этом мы и расстались. Устроился я на верхней койке, как раз надо мною в метре проходила балка перекрытия. Немного позже эта балка оказала мне большую услугу, можно сказать, спасла меня.

Жизнь в бараке «ТВС» потекла спокойно, погода улучшилась. Стало тепло и сухо. Каждый день я выбирался во двор и грелся на солнышке. Кашель уменьшился. В старый свой барак я не ходил, я почему-то обиделся на старшину за то, что меня так просто оттуда выкинули. В конце апреля к нам перевели моего знакомого по тифозному бараку Колю Александрова. В лагерь начали поступать свежие пленные, как раненные так и не раненные, а из лагеря «Б» после эвакуации поступлений больше не было. Почему? Вообще, многое мне было неясно с этим лагерем «Б», карантин там был всегда полон, значит, туда постоянно подвозили все новые и новые жертвы, а вывозили в лагерь «А» всего по 20-30 человек в месяц. Неужели все остальные шли в карьер? Я этого так и не узнал.

Любопытная деталь. В бараке «ТВС» блох не было. Ни единой. Зато грызли нас тысячи, десятки тысяч клопов. Почему это было? Результат ли каких-то опытов фашистов, или просто клопы с блохами, когда и тех, и других очень много, не уживались по характеру - черт их знает.

Рассматривая как-то содержимое моего самодельного бумажника, который каким-то чудом сохранялся у меня то в сумке, то за пазухой, то в кармане брюк, я обнаружил, что меня, пока я лежал без сознания, обокрали - из-под подкладки исчез мой маленький нательный крестик, который мама заставила взять с собой перед уходом из Майкопа в эвакуацию. Горькая потеря. Все-таки была частичка, связывавшая с далеким прошлым, но еще горше было от исчезновения блокнота, в который я огрызком карандаша заносил короткие заметки о своих мытарствах с самого дня ухода из дома. Иногда я просматривал свои записи, поэтому, думаю, я так хорошо помню то время.

В лагерях «А» и «Б» часто снился один и тот же сон. Будто занимают город Холм наши, и первым врывается в наш барак мой закадычный друг Димка Кириллов, одетый почему-то в офицерский овчиный тулуп и с ППШ в руках. Не знал я тогда еще, что Димка стал авиадесантником и погиб, как почти все мои школьные друзья и товарищи, в боях на Кубани еще в августе или сентябре 1942 года.

В тяжелые дни холмского лагерного плена только одно заставляло цепляться за жизнь - желание как-то дотянуть до освобождения и умереть уже у своих. Не один раз казалось, что смерть стала совершенно неизбежной, что из такого состояния, в каком я оказывался, не может быть ни выздоровления, ни тем более, возвращения к человеческой жизни. Сейчас я не могу ни понять, ни объяснить, почему так ужасно не хотелось попасть в пресловутый карьер и почему так ужасно хотелось дожить до прихода наших. Только дожить, только дотянуть, а потом уж умереть. Непременно умереть, но обязательно у своих, и так, чтобы и родные узнали, где и почему я умер.

В конце мая в лагерь вошла колонна угнанных немцами из Первомайска цивильных, их расквартировали по всем баракам. Несколько человек попало и в наш барак. Они страшно возмущались тем, что их, здоровых людей, поместили в туберкулезный барак. Они были цивильные, их недавно фашисты взяли в оборот. Они еще не поняли, что, попав фашистам в лапы, надо забыть о том, что ты - человек, не возмущаться, не возражать и, единственное, что можно - это стиснуть зубы и постараться не сдохнуть.

В наш барак попал Александр Иосифович Янушкевич, школьный учитель физики. Человек, по нашим лагерным меркам, немолодой - сын его к началу войны служил на границе и пропал без вести. Мы подружились. Он очень старался вдохнуть в меня веру в то, что еще можно выжить, а я ему рассказывал один за другим рассказы Джека Лондона. Меня удивляло, что этот образованный, интеллигентный человек вообще никогда не читал Лондона - моего, в молодые довоенные годы, наилюбимейшего писателя. Наверное, эти рассказы о смелых, мужественных и неунывающих людях и мне самому в какой-то степени помогали держаться. В другой барак попал друг Янушкевича - агроном, фанатик своего дела. Когда немцы выгоняли их из Первомайска, этот чудак тащил за плечами огромный тяжелый рюкзак. На первом же привале выяснилось, что есть агроному нечего, так как рюкзак оказался набит книгами, с которыми их владелец просто не мог расстаться. К нам этот чудак захаживал ежедневно.

Лагерь постепенно наполнялся, но совершенно потерял свою специфику, и только наш барак остался чисто туберкулезным. Вновь заполнился женский блок, и я однажды пошел посмотреть на женщин через двойную колючку. Среди них были как свежие пленницы, так и привезенные из других лагерей. Лучше бы я на них не смотрел, ибо, увидев их, я впервые подумал: а какой же я сам - ведь я должен был быть еще гораздо страшнее, и даже захотелось увидеть себя в зеркале. Непонятно было, зачем женский блок так отгораживать от мужского: ведь доходяги, настоящие хронические доходяги - это человекоподобные существа, в сущности, совершенно бесполые. Впрочем, не знаю, может быть, у женщин дело обстоит иначе, никогда не спрашивал их об этом.

 В середине июня наша авиация начала бомбить по ночам железнодорожный узел и станцию г. Холма, которые находились метрах в шестистах от лагеря. После первой же приличной бомбежки, а бомбили наши Пе-22, всех цивильных собрали, построили в колонну и увели из лагеря. Разлука с Александром Иосифовичем оказалась для меня на удивление тяжелой. Уже вошло в привычку, что появляются сами собой новые знакомые, возникают напарники, временные друзья, так же сами собой то погибают, то остаются или отстают, когда я еще иду, то уходят или уезжают в эвакуацию, когда я уже стал нетранспортабельным, то просто незаметно исчезают как-то так, что не успеешь пожалеть о разлуке - не успевает открыться в душе при этом какая-то нужная заслонка.

Колонна цивильных, как выяснилось уже после конца войны, шла практически без конвоя с провожатыми и постепенно вся разбежалась. Янушкевич уже в конце июля оказался дома в Первомайске, вскоре написал обо мне моей маме, выразив надежду на то, что и я скоро буду дома, ибо немцы таких-де доходяг за собой не возят. Его бы устами да мед пить! На деле все вышло совсем иначе.

После первой же бомбежки, силами тех, кто покрепче, за бараком выкопали щели в полроста глубиной. Налеты наших самолетов и бомбежки узла вызывали в наших сердцах большую радость: наши бомбят, наши близко, вот-вот, еще немного и мы будем у своих. Вслед за цивильными был эвакуирован женский блок.

Ночью, при очередном налете на станцию, произошло ЧП. Я лежал животом вверх на своей койке, заложив за голову руки, и слушал, как музыку, звук моторов наших пикировщиков и взрывы бомб на станции. При каждом взрыве барак вздрагивал, как в испуге. Вдруг звуковая картина изменилась: раздался взрыв совсем в другой стороне, сразу за ним еще один поближе, еще ближе и, наконец, как даст где-то совсем рядом. Все вокруг полетело, посыпалось, легкие забило запахом горелого тротила и пылью. Балка, что была надо мной, упала дальним концом вниз, на пол, а ближний конец упал на край моей койки. Свободная консоль балки наклонно нависла надо мной и все, что падало сверху, ударяясь о балку, разлеталось по сторонам, а на меня сыпалась всякая мелочь. Кругом крики, стоны и темнота. Не слезая с койки, разглядел, что нет угла барака, части передней и боковой стены. Вся конструкция крыши со стропилами упала на место разрушенного угла барака и так, в наклонном положении, задержалась. Через проломы на месте бывших стен стал виден освещенный отраженным светом многочисленных прожекторных лучей двор. Бомбежка кончилась, самолеты ушли на восток, только прожектора что-то вышаривали в небе.

Собрал я свои немногочисленные пожитки, спустился вниз и, через нагромождения из остатков стен, коек, матрацев, выбрался во двор. Тут уже стояли и сидели все, кто смог сам выбраться из барака. Против угла барака метрах в пятнадцати красовалась большая, еще дымящаяся воронка. Все отделение закрытой формы практически разрушено. Отделение открытой формы уцелело, выбило там только стекла с рамами. Нам повезло: бомба упала так, что волна ударила в угол барака. Барак, стоявший напротив, к волне фасадом, разнесло по балочкам и досточкам до самого фундамента. Кто-то принес фонарь. Ходячие пошли искать и вытаскивать тех, кто не мог выбраться сам. Пошел и я. Нашли и вынесли пятерых, сильно побитых, с переломами. Одного, придавленного балкой поперек груди и живота, часто и коротко выдыхавшего стоны пополам с кровью, вытащить так и не смогли. Не то, что побоялись, что рухнет все остальное - просто у нас на это не хватило сил. Пришли из ревира два санитара с врачом, принесли бумажные бинты, «самолеты», перевязали пострадавших. Один длинный, тощий, небритый рассказывал беспрерывно: «Сидел я на лавочке и смотрел, как на станции рвутся бомбы. Вдруг вон там, - он показал на восточную часть лагеря, - прожектора поймали «пешку»3, ему ж ничего не оставалось, спикировал прямо на нас и прошил лагерь бомбами. Только я упал, а эта ка-а-ак долбанет!»

Восьмерых спасшихся, включая меня, тут же определили в отделение с открытой формой туберкулеза, остальных развели по другим баракам. Больше мы их не видели. Почему-то доходяги из разных бараков не общались. Я так и не сходил в старый свой тифозный барак. Я даже не спросил пришедшего к нам Колю Александрова, что там, в тифозном, и жив ли еще этот слизняк Толик. Встречались, однако, отдельные личности, я подчеркиваю - личности, которых знали во всех бараках. В дни бомбежек такими были Женька и Ленька.

Женька ходил на деревяшке. Одной ноги у него чуть ниже колена не было. Роста он был небольшого, в кости широк, крепкий несмотря на худобу, блондин, одет в обычные военнопленные шмотки, под которыми всегда были видны какие-то остатки бывшей тельняшки. Ленька - высокий, стройный, красивый, несмотря на худобу, парень в чиненных-перечиненных черных клешах и бушлатике, под которым сохранилось тоже что-то полосатое. Оба были морячками. Где и как они попали в плен - не знаю, они и здесь с пехотой особой дружбы не водили. Вообще-то моряки, так же как и офицеры, содержались в особых лагерях, о которых я почти ничего не знаю. Как эти ребята оказались в этом, как я считаю, опытно-экспериментальном лагере4 - непонятно. Еще менее понятно - откуда у них в лагере взялась гитара, но только во время бомбежек они расхаживали по лагерю и пели под гитару в основном нецензурные песни типа «В зоопарке как-то летом звери вылезли из клеток...»

В отделении открытой формы ТВС лежали действительно тяжелые умирающие туберкулезные. Постоянного старшины здесь не было. Еду приносили санитары из другого барака и старшина-многостаночник, он старшинствовал в трех бараках сразу. Была здесь одна приятная неожиданность - открытым «тубикам» давали доппаек. Утром вместе о чаем приносили небольшой бочонок вареной перловой крупы, без соли, без ничего. Перловка и вода. «Тубики» хорошим аппетитом не отличались, и перловка не поедалась и наполовину. Узнав, что я санитарил в тифозном бараке, старшина предложил мне приглядывать за неходячими, помогать им по мере сил. Я согласился за ту перловку, которая оставалась от не желающих уже ничего есть.

В отделении было больных человек 25, но запомнился один только Шурик Логунов. Лежал он на нижней, ближней к входной двери койке, постоянно на спине, с очевидным анкилозом коленных и тазобедренных суставов, весь от ног до головы отекший, с полным брюхом жидкости. В общем, первый кандидат в карьер. С этим Шуриком у меня произошел пренепреятный инцидент в первую же ночь жизни в этом отделении. В полночь началась уже привычная бомбежка станции, и снова поймали прожектора один наш самолет, и он, естественно, пошел в пике, выбрасывая бомбовой груз куда придется. Я уже решил не рисковать. Потопал за барак и залез в щель. Только присел на корточки, как вдруг сверху на спину и голову обрушилась какая-то мягкая тяжесть. Придавила меня к земле. Страшно заболела моя многострадальная поясница.

- Кто там навалился, черт твою душу мотай! Ну, что не слышишь, гад, слезешь ты с меня, сволочь, мать твою... в три погибели!

Никакого впечатления. Лежит на мне, переламывая хребет, какая-то скотина. Сопит и не дает своей массой и объемом ни вылезти из-под себя, ни перевернуться на бок, а сбросить с себя это - не хватает сил, хоть плачь. Уже кончилась бомбежка. Утихли зенитки, когда мне, наконец, удалось вылезти из-под этого чего-то. Я просто остолбенел, когда увидел, что это - Шурка Логунов. Как мог этот стопроцентно неходячий человек преодолеть 60 метров? Назад мы его тащили впятером полчаса. Сам Шурка тоже не мог объяснять, как он оказался на мне.

Второй казус произошел следующей ночью. Так как перловки мне перепадало до трех литров в сутки, я решил не есть ее сразу, а оставлять часть с тем, чтобы есть и ночью. Так и сделал. Полкотелка с перловкой поставил в головах кровати и лег спать. Проснулся ночью, хвать впотьмах ложку и - в рот, и тут же чуть не вырвал от омерзения. И сейчас, когда вспоминаю, желудок поднимается кверху. Котелок-то стоял открытый, и туда слоем в полсантиметра нападали с потолка клопы-пикировщики. Увидел это я, слезши с кровати и подойдя к лампе. Кстати, пикирование клопов с потолка на свои жертвы - это их самый обычный тактический прием. Я это проверил на практике, поставив лавку ножками в банки с водой и керосином и улегшись спать на ней - через десять минут клопы сыпались на меня градом.

Клоповье засилье помнится в связи с еще одним несчастным, получившим открытый перелом плечевой кости в ту злополучную бомбежку. Он все время стонал и иногда впадал в беспамятство. Попытались мы вызвать кого-нибудь из ревира, чтоб сделать ему перевязку, но безуспешно. Тогда решили сделать это сами. Размотали бумажный бинт (немцы для перевязок пленных выделяли только бумажные бинты) и увидели страшную картину. Мало того, что в месте перелома было не просто нагноение, а невероятно зловонное сплошное гниение. Вся поверхность руки под бинтом, один к одному, без просветов, была облеплена клопами. Клопов сгребли, как могли, обтерли гной, а остатками бинта и порванной на ленты гимнастеркой, снятой с одного умершего утром, вновь привязали руку к «самолету». К вечеру он уже отмучился. После бомбежки в течение нескольких дней из лагеря увели на отправку всех ходячих. Вопрос о транспортабельности больных решал какой-то фриц с врачом из ревира. В наш барак, так же как ранее во весь лагерь «Б», никто из немцев никогда не заходил - слишком заразно.

В это время среди тех, кто остался, разнесся слух, что всех неходячих увезут в лагерь-санаторий города Люблин. И многие этому слуху верили. Доходяги в такие и подобные им слухи охотно верили, и тем горше бывали потом неизбежные разочарования. Я не верил. У меня уже был достаточный опыт. От немцев я ожидал чего угодно, но только не человеческого отношения к лагерным доходягам. Мы в то время не знали еще, что в Люблине находится центральный лагерь Майданек, и работающие там круглосуточно, как мартены, печи крематория, только нас, доходяг, и ждали. Тот самый печально знаменитый Майданек, в котором были убиты голодом, циклоном и другими изобретениями немецко-фашистской науки полтора миллиона человек.

Слух этот, слава богу, остался слухом, а иначе некому было бы писать эти воспоминания. А может быть, и была у немцев такая задумка? Да что-то не сложилось? Поди, знай. Я не исключаю и того, что немцы сами, из своих садистских наклонностей, распускали эти слухи. Я даже сейчас еще, не закрывая глаза, вижу как они злорадно улыбались, зная, что на самом деле ждало доходяг в «санатории».

Когда закончили эвакуацию транспортабельных, всех остальных переселили в один барак. Из нашего TBC барака перешло в сборную команду одиннадцать человек, остальные, в том числе и Шурка Логунов, остались там и исчезли так же, как исчезали для меня все, кто, не успев помереть сам, отстал и получил пулю в этапе, остался в месте ночлега в одном из бараков, которые по разным причинам покидал я. Теперь из тех, кто был знаком мне, остался один Коля Александров. Странно, что он все еще держался и не исчезал. Парнишка он был ничем не приметный. В плен попал сильно израненным. Ему, лежащему на животе, упала на спину немецкая ручная граната и тут же взорвалась. Спасло его только то, что под шинелью у него была одета еще и телогрейка. Но все равно, я видел его спину - это рельефно-выпуклое изображение какой-то местности. На его спине можно было проводить тактические игры. Уверен, что у него была просто генетическая повышенная выживаемость.

В новом бараке мы переночевали всего одну ночь. Кто знает, что с нами собирались сделать, но событие, произошедшее ночью, по-видимому, изменило все планы. Сразу после переселения в новый барак я обнаружил среди доходяг старшину-многостаночника, двух здоровых санитаров и еще одного парня из совсем свежих пленных, по ходившим среди доходяг слухам - летчика-майора, который вообще не был ни болен, ни ранен, а попал он в лагерь с последним поступлением и, видимо, не случайно остался среди нетранспортабельных.

Весь день эта четверка держалась вместе, и улеглись они все на ближние к дверям койки. А утром началось светопреставление. Проснулись мы от картавых немецких криков, воплей и лая собак. Барак был окружен цепью немецких автоматчиков с собаками. Трое немцев с переводчиком ворвались в барак, и посыпалась вопли-вопросы: где старшина, где санитары, где они спали, кто их видел и в какое время в последний раз, когда они вышли, кто с ними был еще и тому подобное. Единственный вопрос, на который доходяги могли ответить и ответили - это на каких койках спали старшина и санитары. От переводчика мы узнали, что эти ребята, воспользоваваись тем, что немцы, собрав всех нетранспортабельных в один барак, сняли наружную охрану лагеря с вышек, ночью прорыли четырехметровый ход под двойным забором из колючей проволоки и благополучно ушли. Утром, делая обход, немцы обнаружили этот ход. Как-то они установили, что беглецов было не трое, а больше, а сколько - не знали ни они, ни мы. Бесновались фрицы невероятно. И переводчик едва успевал переводить, что-де никуда беглецы не уйдут, что по их следу уже идет погоня с собаками, и часа через два их возьмут и казнят принародно. Ах, как же фашисты не любили, когда из этапов, а тем более из лагерей, удавались побеги! Они считали свою систему оборудования лагерей техническими средствами охраны безупречной, и каждый побег воспринимался ими как оскорбление, как вызов их профессиональному мастерству тюремщиков. Да, иногда убегать от немцев все же было возможно. Для удачного побега требовалось два условия: первое - нужно было, чтобы подвернулся случай, ну, скажем, такой, как в этот раз, и второе, не менее важное, - участники побега должны быть достаточно здоровы и крепки физически, иначе далеко не убежишь.

***

1 От латинского «tuberculosis» - туберкулез.

2 Пикирующий бомбардировщик Петлякова.

3 «Пешками» называли бомбардировщики Пе-2.

4 Сведениями, подтверждающими или опровергающими эту догадку, не располагаем.

Содержание           Следующая глава