Несмотря на дополнительное питание, которое в шталаге давали мне пикирование и добавки к лагерному пайку в шайзекомандо, к пану майору я приехал еще натуральным доходягой, так что прогноз на мое будущее был сделан Честнейшиным не с потолка. Зонненберг тоже, конечно, сразу понял, что за работничка ему прислала компаниэ, поэтому он на первом же разводе отправил меня копать морковь. Командиром и надсмотрщиком у меня стал добродушнейший старикашка Шугат, совершенно беззубый местный немец и, что очень странно было, не понимавший ни слова на местном жаргоне. Несмотря на свою дряхлость, он имел право выполнять отдельные работы с одним пленным, то есть, он имел право брать под свою ответственность одного пленного и быть ему в течение дня и конвоиром и надсмотрщиком.
В то первое мое утро в команде мы с Шугатом запрягли лошадку в маленькую повозку, погрузили небольшой однолемешный плуг, взяли в магазине у Козловского большой нож, выехали из усадьбы и, через полкилометра, доехали до морковного поля. Морковь там росла двух сортов - жёлтая и белая, каждый корень сантиметров по тридцать длиной и соответствующей толщины. Такую морковь выдернуть из земли невозможно. Впереди за плугом шел Шугат и выворачивал пласт земли с корнями, а за ним, то согнувшись, а чаще на коленях, двигался я, срубал ботву и кидал в одну кучу корни, в другую - ботву. Попробовал и я идти за плугом, но оказалось, что для этого у меня не хватало ни сил, ни умения - плуг выворачивался из рук и забирал лемехом, куда ему вздумается - только не туда, куда было нужно.
Таким образом, отработал я пять дней, за это время я еще подокреп на неограниченном количестве картофельного супа, и узнал от Шугата массу сведений из жизни цивильных работников пана майора. Первым делом он мне сообщил, что он, Шугат - единственный человек в имении, которому разрешено пользоваться табаком повсеместно, даже в стодолах. Это в самом деле было удивительно, на всех стодолах висели яркие таблички: «Rauchen und Umgehen mit offenem Licht ist polizeilisch verboten»1, и требование это неукоснительно выполнялось.
Строгое выполнение каждым и всеми немцами требований и запретов в Германии поражало. Например, стоит лес, а в него уходит дорога, в начале которой торчит столб с табличкой: «Бетрет дэс вальдэс ист штренг ферботтен»2 и, можно не сомневаться, ни один немец не пойдет по запретному пути, даже если вокруг на 20 километров нет ни одного свидетеля. Эту сторону немецкой «орднунгслибе»3 я вспоминаю часто и сейчас, наблюдая на наших улицах массовое нарушение правил уличного движения, в основном, пешеходами и в меньшей степени водителями всех видов транспорта.
А Шугат не нарушал правил, он просто выдал мне свою любимую шутку - он не курил, а жевал табак. Между делом он еще и пожаловался на то, что Фриц Женевски, такой-сякой эсэсовский мерзавец, сделал Герде, единственной дочери Шугата, бледной, анемичной и всегда унылой девице пузо, а жениться отказывается. И много еще местных новостей и характеристик узнал я в эти пять дней.
На шестой день началась картофельная страда, и большая часть команды пошла на уборку картофеля - самую трудную в имении работу. Вот уж, действительно, страда: во-первых, рабочий день 12 часов с получасовым перерывом, а во-вторых, все двенадцать часов надо поспевать за машиной. Копают картошку двумя картофелекопателями, каждый в паре с трактором. Картофелекопатель одновременно поднимает лемехами два рядка картофеля, а вращающиеся круговые метлы с проволочной насадкой отбрасывают поднятую землю с картошкой в сторону полосой 4-5 метров. Сперва вручную посреди поля выкапывают 8-10 рядков, затем два агрегата заходят с противоположных концов поля, сборщиков расставляют по обе стороны выкопанной полосы через каждые 30 метров, и пошло-поехало. Каждый сборщик должен собрать свои 30 метров и отнести собранное на одну из двух повозок, стоящих посередине выкопанной полосы, до подхода следующего агрегата. К не успевшему подходит трактор останавливается и тарахтит. Это - уже ЧП, совершенно недопустимо, чтобы машина простаивала из-за пленного, поэтому сразу же сюда бежит, выкатив свои рачьи глаза, Загурски и - прикладом по спине виновника остановки, вопит он при этом то по-немецки, то по-польски, чтобы все видели какой он старательный надсмотрщик. Чтобы успеть все собрать к подходу трактора, надо собирать беспрерывно, не разгибаясь, не приседая и не становясь на колено. Первые полдня я не успевал, и каждую остановку трактора Загурски отмечал на моей спине синяком от приклада. Битье это не помогало, так как работал я на пределе сил и быстрее просто не мог.
Говорят, ко всему можно привыкнуть, и к побоям тоже. Не думаю, что можно привыкнуть к тому, как били меня калмыки. Загурски бил гораздо слабее, ну, примерно так, как бьют лошадь, когда она плохо тянет: не так, чтоб убить или искалечить, а так, чтобы лучше тянула. Кроме того, я уже научился принимать удары; знаете, если боксер видит удар, достаточно на долю секунды раньше сыграть головой на пару сантиметров, и удар станет значительно слабее. Вот так примерно делал и я.
В перерыв старожилы помогли советом, и дальше у меня пошло куда как лучше. А всего-то и дела было: при каждом шаге каблуком наступать на одну-две картофелины, и они благополучно тонут в рыхлом грунте, одновременно обе руки безостановочно собирают. Естественно делать это надо так, чтоб не увидели надсмотрщики. Пропускать картофелины нельзя, ибо снова - тут как тут Загурски и снова вопит на все поле: «Кук маль хир, ду, ферфлюхте гезиндель, хир бляйбт картоффель!»4
После первого дня я не смог есть, разделся, упал и заснул, как убитый. После второго дня у меня так болела поясница и ноги, что до полуночи я не мог заснуть. После третьего я решил, что завтра уже не смогу работать, и у меня останется одна дорога - в штрафлагерь. Однако случилось неожиданное, на четвертый день мне стало легче и во время работы и после, втянулся в эту работу и, на мое счастье, довольно быстро. И все-таки до конца картофельной страды, а длилась она две недели, было очень трудно. Конечно, если бы при расстановке на сборщика давали не 30 метров, а 25, не было бы так трудно, но тут темп работы задавал Зонненберг, у него все было рассчитано на много вперед, и только при таком темпе можно было выкопать картофель в намеченный им срок.
Работа по уборке картофеля была трудна еще и потому, что урожай был просто сумасшедшим. Сорт белого картофеля давал у немцев богатые урожаи средних по величине клубней. Глянешь после прохода картофелекопателя на полосу - она вся буквально засыпана клубнями. После того, как наши войска заняли Восточную Пруссию, дивизии на базе имений помещиков организовали подсобные хозяйства. Посадили тот же самый сорт, а осенью копали горох - горохом. Немцы-то каждое поле удабривали три раза в год, раз - навозом и два раза - минеральными смесями. Земли там сами по себе очень бедные и без удобрений не родят.
Кроме белого сорта в хозяйстве майора сажали еще специальную картошку для спиртзавода. Красная, очень крупная, с клубнями до килограмма весом, собирать ее после той белой было чуть ли не в удовольствие. В хозяйстве майора всегда было работать трудно там, где темп работы задавался производительностью машин, таких, как картофелекопатели и молотилки. У немцев врожденная привычка методичной, строго регламетированной работы. Размеренно, аккуратно, без надрывов, но и без остановок, без перекуров - вот их метод. Копает немец вручную картошку, недокопал два куста, а тут пришло время конца работы - все, лопату на плечо и домой. Эта пунктуальность в начале работы, в перерывах, конце работы заставляет их хорошо планировать и распределять дневную работу. Сколько раз я наблюдал: кладут, скажем, воз соломы, а времени до файрама (конца работы) - кот наплакал. Кажется, что не успеют уложить воз. Ан нет! Как раз к концу рабочего дня воз и уложен и увязан. И такой точный расчет ежедневно, на самых разных работах.
После уборки картофеля попал я в бригаду «Дунгауфлядэн» - эта бригада состояла из шести человек и занималась погрузкой навоза на огромные четырехконные вагены-повозки. Во втором хоздворе имения была вымощенная с уклоном в середину квадратная площадка размером 20х20 метров, по периметру которой были врыты нетолстые столбы высотой до четырех метров. На столбы крепились горизонтальные жерди, получался загон, в котором с апреля до устойчивых осенних заморозков содержались рабочие быки. В этот период быки днем работают, ночь в загоне отдыхают и жуют свою жвачку. Каждый день перед возвращением быков в загон там раструшивалась солома. Постепенно слой навоза, перемешанного с соломой, рос, на столбы навешивались все новые жерди и к октябрю месяцу посреди двора образовывался блок навоза высотой до двух метров и более. В октябре быков переводят в помещение, в загоне снимают сверху полметра сырого навоза, а дальше, до самого дна, шел уже вполне готовый, перепревший. Вот тут-то его и начинали возить на поля.
Если погрузкой навоза занимались шесть человек, то раструской на полях - бригада из двадцати человек, за этой операцией с особым вниманием следил сам Зонненберг. Стоило ему заметить, что кто-то разбрасывает навоз крупными кусками, как он тут же налетал на нерадивого: «Цо ты робжишь, холеры ясный, то потшебно... як масло по хляб», - и даже сам иногда хватался за вилы показать «як то потшебно». А до конца уже оставалось менее трех месяцев, на юго-востоке иногда уже погромыхивало. На что этот человек рассчитывал, или уже просто по привычке не терпел плохой работы?
Погрузка навоза была единственной работой в хозяйстве, на которой царил наш дух, наша метода и наша манера. В кругу навозный блок - поле было задействовано три вагена, когда приходил под погрузку ваген, наш бригадир Серега Свиногузов подавал команду «Эх, ухнем!» Мы хватали вилы и бросали этот проклятый навоз с таким остервенением, как будто мы закапывались в землю, а бой уже вот-вот и начнется. Зато, нагрузив ваген, мы садились, курили и балагурили. Если при этом случался Зонненберг, возмущению его, а нашей неприкрытой радости не было предела. Как же! Среди рабочего дня эти «ферфлюхте швайне» сидят, курят, да еще издевательски поглядывают на самого управляющего! Что делает кемер? Он ставит в круг четвертый ваген. Тогда мы работаем не покладая рук, без перекуров, без роздыху, но без «Э-эх, ухнем!» Придраться к нам невозможно, но теперь уже мы не успеваем нагрузить ваген, как приходит следующий и стоит, ждет 5-10-15 минут. Возчикам-полякам один хрен, что стоять, что ехать, а Зонненбергу настоящие муки: раньше сидели по пять-шесть минут между вагонами шесть кригсгефангенов, а теперь по 10-15 минут стали простаивать четыре огромных коняги, каждая из которых запросто тянет тонну груза. Бился, бился наш кемер над этой задачкой и в конце концов махнул рукой, оставил в кругу три вагена, и к нам, грузчикам просто перестал заглядывать. И продолжали мы работать по-своему, с «Э-эх, ухнем!» и с перекурами.
Когда я работал на навозе, рабочий день еще был часов десять, поэтому в полдень был получасовой перерыв с бутербродом, кто им запасся. Многие у нас и суп, и вареную картошку, и горох ели без хлеба, а на обед брали пайку хлеба с маргарином, которого, после вычета на суп, оставалась самая малость - не столько для вкуса, сколько для запаха. Я ходил отдыхать в котельную спиртзавода к моему земляку, жителю Анапы Виктор Каюру. Бывало, что он угощал меня бражкой, и в эти редкие дни работалось после перерыва повеселее.
На спиртзаводе я познакомился с Клаусом, шестилетним сынишкой инженера. У мальчишки не было сверстников, и он частенько бегал в котельную и смотрел за работой наших ребят. Как-то раз я спросил его, знает ли он сказку Андерсена «Большой Клаус и маленький Клаус». К моему удивлению, оказалось, что он вообще не знает ни сказку эту, ни кто такой сам Андерсен. Взялся я ему рассказывать эту сказочку и, не без труда - очень не хватало запаса слов, все же рассказал. Мальчишка с удовольствием слушал меня и просил еще что-нибудь рассказать, но тут я был переведен на другую работу и Клауса больше уже не видел. Вообще немецкое образование меня удивляло. Уже после освобождения мне приходилось беседовать с немцами, и я убедился, что немцы со средним образованием понятия не имеют о Генрихе Гейне, а из Гете знают наизусть только «Erlkönig»5.
Еще процентов сорок навозного блока оставалось, когда меня и Павлика Рыхнова перевели грузить навоз от коровника, в котором содержалась коровы цивильных работников пана. Деталь эта в хозяйстве майора небезынтересна. Он построил для коров своих работников отличный коровник, оборудованный электротельфером для подачи кормов и вывоза навоза, к каждому стойлу была подведена вода и «шлюмпе» (барда), и вся эта благодать - совершенно бесплатно, если не считать того, что весь навоз от этих коров пан майор забирал на свои поля. Кормились эти коровы из того же котла, что и хозяйские, но за кормежку какой-то расчет уже производился, но в детали его я не удосужился вникнуть. Уборку и обслуживание коровника делали владельцы коров по графику.
Так вот, перебросил кемер меня с Павлом на этот навоз. Коровник находился метрах в ста от усадьбы, возле дома скотины Козловского. Тут-то я и увидел остарбайтершу Зину, работницу этого мерзавца, родившую от него полубелоруса-полунемца. Жила она полной затворницей, выходя из дома только по хозяйственной необходимости. Обращался этот старый кобель с ней по-скотски, постоянно орал на нее: «Ковалок хляба сжерла, а робжить не хчешь!» Если доводилось ей проходить мимо нашего брата-пленного, то шла она, не поднимая глаз от земли. Отношение к ней с нашей стороны было неоднозначное. Роди она тут от нашего пленного, даже от француза или итальянца, на нее смотрели бы и иначе, а от Козловского? Это было настолько безобразно, что мы ни с ней, ни о ней даже не разговаривали. Судьба остарбайтеров, хотя их не конвоировали круглые сутки, не запирали после работы в тюрьму с зарешеченными окнами, не забирали на ночь верхнюю одежду, не били так, как пленных, за малейшую провинность, все же была ох как непроста.
Приглядывал за нами на погрузке этого навоза пан Женевски, здесь он числился чистым немцем, сынок его, как я уже упоминал, служил в какой-то дивизии СС. Наверное, на этом основании Женевски был единственным, кто позволял себе пререкаться не только с Козловским но и с самим Зонненбергом. Однажды в начале развода на работы, когда и мы, пленные, не успели разойтись по работам, он в пылу перепалки с управляющим, вскинув руки вверх и подняв к небу лицо, произнес прямо-таки шекспировский монолог, закончившийся обращением к советским самолетам. Я уж не помню того польско-немецкого жаргона, на котором выступал Женевски, но последняя фраза с достаточной долей точности звучала так: «О, бумба кохана, когда ж ты, наконец, упадешь сюда и взорвешь к чертовой матери это осиное гнездо!» Вот, что они себе уже позволяли в начале декабря сорок четвертого.
Этот самый Женевски не очень-то нам докучал своим надзором, и вот однажды, после перерыва, воспользовавшись отсутствием телеги под навоз, влез я на самый верх трехметровой навозной кучи и выступил с зажигательной речью на тему о том, что наши близко и уже вот-вот и рейху с Гитлером будет конец (тут только я применил более убедительное слово из чисто мужского лексикона). Конечно, это было глупо, но мало ли глупостей делают люди в двадцать лет?
Как раз, когда я подходил к апофеозу своей речи, я вдруг заметил, как между домами мелькнула лошадка Зонненберга. Скатившись с кучи, я схватил вилы и начал в темпе перекидывать навоз с места на место. Но Зонненберга мне не удалось провести - во-первых, аудитория (несколько ничего не понявших немок, и две кое-что понявшие полячки) не успела разойтись, а, во-вторых, он сам кое-что услышал, однако, подозрительно посмотрев на меня, он только спросил, давно ли уехала груженая телега, и почему нет следующей. На первый вопрос мы ему ответили, а на второй появившийся тут Женевски только пожал плечами.
Вечером вся штуба хохотала, когда Пашка в лицах представил всю происшедшую днем сцену. Итогом моей ораторской деятельности стал перевод на следующее утро меня и Павла с погрузки навоза на молотилку. С этого утра мы выходили по команде «Дрешмашине аб!» Молотьба в хозяйстве длится всю зиму. Колосовые и бобовые убираются сноповязалками и в снопах сохраняются в огромных многоэтажных стодолах, где прекрасно досыхают, дозревают и в течение зимы обмолачиваются и, конечно, не как попало, а в строгой очередности - по мере их полной готовности к обмолоту.
Работа на молотилке - вторая по тяжести после сбора картошки. Здесь я перепробовал все четыре рабочих места. Начал с работы у бункеров выдачи зерна. На пять бункеров нужно навешивать мешки и, по мере их наполнения, снимать, ставить на весы, доводить до установленного веса, завязывать или зашивать по-быстрому и ставить в сторонку по сортам. Над пятью бункерами вращается барабан, боковая поверхность которого образована навитой проволокой с постепенно увеличивающимся шагом витка. В первые два бункера через зазоры между витками последовательно просыпается кусочки битого зерна (пшеницы, ячменя), неполновесное зерно, а в третий бункер - зерно первого сорта. В четвертый бункер сыплется битый и неполновесный горох, а над пятым бункером барабан кончается и в него ссыпаются целые зерна гороха (пелюшки или люпина). Немцы из зерновых культур обязательно сеяли что-то из бобовых, поэтому с молотилки идут, как минимум, зерна двух культур. Работа эта у нас не считалась трудной, но требовала определенного навыка и расторопности.
Подбрасывать снопы к молотилке и подавать их наверх на рабочую площадку было легче всего. На рабочей площадке два человека подхватывают снопы за связывающую их тесемку, режут ножом ее, сноп раструшивают веером в приемный бункер, а тесемочки складывают для сдачи в склад Козловскому. Если вкинуть в приемный бункер сразу два компактных снопа, молотилка издает звериный рык, приводной ремень соскакивает со шкива стоящего за воротами стодола электромотора, а работники получают возможность передохнуть 3-5 минут. Как только молотилка стала, бежит с проклятиями Шмидт, машет кулаками, надевает ремень на шкив, прокручивает агрегат на малых оборотах и запускает на обычную скорость. Надо сказать, что такие казусы чаще происходили не нарочно, просто работа наверху была очень однообразна и, порой оба работающих кидали снопы в приемник одновременно. Ребята говорили, что в прежние годы за такие фокусы сразу пришивали саботаж и отправляли в штрафлагерь.
Самой трудной работой было отгребание соломы и половы от молотилки, выполнялась эта работа одним человеком и справиться с ней мог только физически сильный и выносливый человек. На третий день работы на молотилке забежал Зонненберг и увидев меня возле бункеров, с зерном и мешками, тут же перевел на отгребание соломы и половы. Хватило меня не больше, чем на два часа, все-таки почти год в доходягах - это быстро не проходит. А потом силы кончились, куча росла, забило мне глаза, уши, рот, нос и легкие мелкой половой. В начале я перестал успевать, а потом просто обезумел, бросился на эту кучу с рычанием и начал разбрасывать ее куда придется. Остановил меня наш новый командофюрер и перевел своей волей на подачу снопов, я бросал снопы и никак не мог успокоиться и придти в себя. С моей стороны снопов уже осталось немного, хлопцы перешли на другую сторону молотилки, а я остался один. Еще не придя в себя, я позволил себе сесть на сноп и передохнуть немного. Вдруг, откуда ни возьмись - снова Зонненберг. Едва я успел встать, как он налетел на меня и, ни слова не говоря, хлусь по физиономии. Не велико дело схлопотать пленному по морде, приходилось побывать и в нокауте от кулаков фашистских, но сейчас-то я уже не был доходягой, цепляющимся за тоненькую ниточку жизни, и еще не остыл после битвы с соломой - наверное, поэтому я сделал шаг назад и, взяв вилы наизготовку, уперся ему глазами в глаза. С полминуты мы поиграли в гляделки, и я выиграл. Зонненберг круто развернулся и так же, молча, выскочил из стодола. Мишка Гариффулин спросил меня сверху, зачем ко мне подходил кемер, а я даже не смог ему ответить. Вот так, бывает, два пса медленно кружат на прямых напряженных ногах, оскалившись и вздыбив шерсть на загривках - попробуй, отвлеки их в этот момент от предстоящей схватки! Не знаю, что уж там думал Зонненберг и думал ли он что-нибудь вообще, но у меня было именно такое состояние. Потом напряжение спало и охватил страх не страх, а скорее ожидание неотвратимости строгого наказания. Я решил, что кемер побежал за командофюрером, чтоб немедленно взять под арест для отправки в штрафлагерь. Трезво оценивая свое физическое состояние, я понимал, что вряд ли выдержу режим штрафлагеря. В таком напряжении я пребывал до развода на следующий день. Однако ничего не случилось, и я снова пошел на молотилку. Пронесло, шел уже декабрь сорок четвертого, до конца оставался месяц, даже такая скотина как Зонненберг начала меняться. Военные немцы и, особенно, эсэсовцы, чем ближе к концу - тем все более зверели, а гражданские уже понимали, что возмездие совсем близко и испытывали растерянность и неприкрытый страх за все содеянное их братьями и сыновьями в России.
Дня через два лежал я в перерыв на снопах и пел в полный голос «Ля донна мобиле...» Вдруг, размахивая руками, с воплями на дикой смеси немецкого с итальянским, в которой больше всего было слышно «мамма мио» и «порка мадонна», влетел в стодол дояр Марино, увидел, что это я пою, и давай меня обхлопывать руками со всех сторон, потом потащил меня в коровник, поднес литровую кружку цельного молока и стали мы с ним друзьями - водой не разольешь. После того дня еще дважды, когда случалось мне в перерыв бывать во дворе усадьбы, ходил я в коровник, где Марино и еще два итальянца слушали в моем исполнении известные мне неаполитанские песни и арии из опер Верди и угощали меня молоком. В то время я любил петь и, выступая перед итальянцами, сам получал удовольствие, так что дело-то было вовсе не в молоке. Наша штубная аудитория к итальянским мелодиям была довольно равнодушна.
А перестал я петь сразу и навсегда спустя шесть лет: жене моей не понравились мои вокальные данные, и долго я считал себя обиженным - еще бы, сами итальянцы слушали меня чуть ли не на бис. Несколько успокаивало только то, что не я первый, не я последний. Еще до войны Хенкин6 великолепно читал рассказик, в котором один мужчинка жалуется приятелю: «Десять лет курил, женился - заставила бросить, три года в рот не беру». И такая судьба постигла все его холостяцкие привычки. Эта фраза «Десять лет (курил, пил, пел), женился - заставила бросить, три года в рот не беру», - шла рефреном через весь рассказ.
В конце декабря в вокресный день приехал из города какой-то обер-лейтенант в сопровождении трех молчаливых нижних чинов. Всю команду построили рядом со штубой во дворе, и этот обер произнес речь на тему о том, что в трудное для рейха время каждый русский военнопленный должен добровольно вступить в РОА генерала Власова. Один из трех оказался переводчиком и изложил нам все это по-русски. Речь была встречена гробовым молчанием. Добрый час убеждал нас переводчик-власовец и, в конце концов, заявил, что в нашей команде должны «мобилизовать» десять человек.
Потом всех развели по их штубам, и тут уж пошла агитация иначе. Особую активность при этом проявлял все тот же Загурски, именно он показывал оберу тех, кто, по его мнению, подходил под такую мобилизацию. В том числе он указал и на меня, упирая на то, что я неплохо знаю немецкий. Пришлось мне задирать рубаху, показывать оберу дырку под лопаткой, да еще доказывать что «Ich habe ganz schwache Lungen»7, и что я доходил в дулаге 319 в туберкулезном бараке. После упоминания о туберкулезе интерес у обера к моей персоне сразу пропал.
Сперва увели Митьку Хоменко, за ним Василия Сикорского, потом хотели забрать Кольку Мохова, но тот залез на верхнюю койку, забился в угол и закричал: «Мать вашу так, стреляйте меня здесь на месте, ни в какую вашу РОА я не пойду, чешитесь вы все по кумполу!» И его оставили. Всего им удалось увести из команды шесть человек.
Федя Малюткин недопонял, что я говорил оберу о своих слабых легких, и с того дня меня иначе, как «швахе юнге»8, уже не звал.
Судьба мобилизованных мне известна: их собрали в отдельном блоке шталага-1Б и успели переодеть в немецкую форму. Там их и освободила Красная Армия. Всем им дали за слабость духа и немецкую форму по 25 лет каждому. Почему эти ребята побоялись отказаться от этой мобилизации, я не могу ни понять, ни объяснить. На нас эта история подействовала довольно сильно. Дня два мы говорили между собой только в случаях необходимости, а о «мобилизованных» вообще не говорили. Я чувствовал, что и остальные ребята так же, как и я, не понимают, как такое могло случиться. Ну, Митька, положим, парень был вороватый, брехливый и не заслуживающий уважения. Но Вася Сикорский - этот же всегда стремился в центр внимания, лидер по характеру - что называется, гвоздь-парень. Жалко было ребят, но виноваты они были сами, что стали изменниками. Коля Мохов отказался - и с ним ничего не сделали. Как недалек оказался путь от пленника до изменника!
Насколько все же несравним лагерно-этапный плен с пленом в рабочей команде, несмотря на то, что и здесь беспрерывно живешь под конвоем на работе и раздетым за решеткой в свободное от работы время. Но тут за спиной не стоит ежечасно, ежедневно, ежемесячно с распростертыми объятиями госпожа Смерть! И хотя часто, очень часто в лагерях и этапах бывало такое, когда смерть могла бы стать единственной надежной избавительницей от мук и страданий - все же ну ее к дьяволу, эту избавительницу - от нее все равно не уйдешь рано или поздно.
Мое утверждение о несравнимости различных условий плена в лагерях и рабочих командах попробую проиллюстрировать рассказом о еще одной «работе», в которой мне довелось участвовать в имении пана майора. У прусских помещиков, оказывается, был обычай устраивать перед рождеством пышные празднества - охоты на зайцев. В каждом помещичьем имении Восточной Пруссии обязательно водились зайцы и дикие козы. Охотиться на них имели право только хозяева имений в пределах своих владений и профессиональные егеря, состоявшие на службе у помещиков. Зайцев и диких коз в осенне-зимний период подкармливали специально посаженной в лесочках капустой типа кольраби и сеном, заготовленным с лета. По заказу хозяев, егеря при необходимости отстреливали одного-двух зайчиков или козочку. За дичину, кстати, мясные талоны не вырезали (такие подробности нам рассказала экономка майора, пани Марися).
Вся процедура охоты-праздника протекала по следующему сценарию. Перед рождеством съезжаются в имение десятка два гостей, в зависимости от достатка хозяина. На охоту едут все, в том числе и дамы, эти последние едут на большущих многоместных фаэтонах, мужчины-охотники идут пешком. Егерь выбирает заранее места, из людей-загонщиков выстраивается цепь - круг диаметром до 700-800 метров, в цепи через каждых 8-10 загонщиков - один охотник. Наши вахманы идут при этом немного сзади: им надо держать в поле зрения всех своих пленных. В охоте у нашего хозяина загонщиками были все ребята нашей команды, человек шестьдесят пленных из команды соседнего помещика пана Заблоцкого и человек шестьдесят цивильных работников. Расставленные в круге охотники и загонщики по сигналу егеря начинают неспешное движение к центру круга. Поначалу, поднятые треском палок и криками загонщиков, зайцы бегут внутрь круга, и охотники тоже стреляют внутрь круга, а если зайчишки прорываются из круга - бьют их вслед. Когда же круг уменьшается настолько, что стрельба внутрь становится небезопасной, тогда зайцам дают выскочить из круга, но загонщики стараются так направить зайца, чтобы он прорывался через цепь, как можно ближе к охотнику.
Рядом со мной шагал хорошо укормленный, толстоногий гость из города, одетый в нарядный охотничий костюм: ботинки с крагами, галифе, короткую курточку, шляпу с пером, при патронташе и ягдташе. Вид его, однако, никак не соответствовал его охотничьим качествам, стрелял он из рук вон плохо - за весь день так ни одного зайца и не убил.
Ружья у господ-охотников были великолепные: двустволки с вертикальным расположением стволов или магазинные типа «винчестер». Я сам с детских лет охотничал, но у нас в Союзе до войны таких ружей не видел. У отца моего был «Зауэр - 3 кольца» двенадцатого калибра - ружье известное всем охотникам города, а у меня старенький-престаренький «Лепаж». И до чего ж мне было противно смотреть на этого горе-охотника. Шел я рядом с ним и злился, особенно после каждого дуплета, глядя вслед очередному убегающему зайцу. «Мазила, - думал я, - на кой черт заводить себе такое ружье, на кой черт вообще на охоту ездить», и в голос кричал идущему через два человека Павлу: «Пашка, мой Вильгельм Тель снова пропуделял!» Один раз, когда круг почти замкнулся, заяц проскочил рядом со мной, я его мог взять палкой, - так этот пузырь, поняв мое намерение, заорал: «Не тронь, это мой заяц, я стреляю!»
Таких загонов за день было сделано три. Между загонами, прежде чем идти на новое место, пленных из двух команд и цивильных загонщиков собирали в три отдельные кучки. Цивильные и вахманы доставали и жевали свои фриштики и феспорты. Господа и дамы, сидя в фаэтонах, мужики, стоя вокруг, эдак метрах в шестидесяти от пленного и цивильного быдла, на какой-нибудь симпатичной полянке, открывали ларь со снедью, доставали из него большую бутылку коньяку, крошечные рюмочки, бутерброды и подкреплялись с шутками и прибаутками. Нам, пленным, жевать было нечего, и мы просто разглядывали невиданное и делились впечатлениями. За два привала вся панская гоп-компания опростала одну эту бутылку - что и говорить, смотреть на такую выпивку было и непривычно, и смешно.
За три загона настреляли 97 зайцев, среди гостей пана были и хорошие стрелки. Попадавших в круг диких коз не трогали и давали им спокойно убежать. На следующий день всю команду посадили на два огромные вагена, и вся охотничья процедура с еще большими трофеями повторилась уже на землях соседа, пана Заблоцкого. Часть зайцев забрали с собой гости-охотники, а остальных повесили на неотапливаемом чердачном этаже магазина и, кто его знает, что с ними стало впоследствии - времени-то до конца оставалось чуть больше двух недель.
После рождества пани Марися рассказала кому-то из наших, что господа после дня охоты приводят себя в порядок, сходятся на ужин, здесь объявляется король вечера - лучший стрелок этого дня. Король выбирает королеву, а что дальше - не знаю, то ли Марися не рассказала, то ли я не увидел в этом ничего для себя интересного и забыл начисто.
Эти два дня в памяти остались не только потому, что мы один рабочий и один воскресный день не работали, а фактически занимались активным отдыхом, но и тем, что зрелище этой охоты было необычным и довольно красочным. Яркие, порой экзотические костюмы охотников и их дам впечатляли, и все это - на фоне великолепной, солнечной, с легким морозцем погоды. Снега не было, под ногами похрустывала прихваченная морозцем трава, вокруг живописные рощицы, перелески, луга. В эти два дня они были очень хороши. Когда мы тут же работали, изо дня в день, по 12-14 часов, ей-богу, вся эта природная красота была как-то незаметна, да и мое охотничье прошлое дало рецидив и, хотя в руках была простая палка, азарт охотничий все же разыгрался.
Участие в охоте вахманам считалось за службу, нам - за работу, а поскольку мы отработали в свой выходной, пан майор расщедрился, выдал на всех большую пачку хороших папирос, так что курцам досталось по четыре папиросы. А пани Марися, первый раз за все время существования команды, испекла «кухен» - что-то вроде бисквита, и каждому из нас досталось по небольшому кусочку. Вот так-то менялась жизнь в команде пана фон Шванке по мере приближения Красной Армии. Все-таки удивительно - устраивать такие празднества за две недели до конца!
***
1 «Курить и ходить вокруг с открытым огнем запрещено полицией» (нем.).
2 «Вход в лес строго запрещен» (нем.).
3 «Любовь к порядку» (нем.).
4 «Смотри сюда ты, проклятая сволочь, здесь осталась картошка» (нем.)
5 Стихотворение В.Гете «Лесной царь» (1782).
6 Хенкин Владимир Яковлевич (1883–1953), известный актер театра и эстрады, народный артист РСФСР (1946).
7 «У меня совсем слабые легкие» (нем.)
8 Слабый юноша (игра слов: Lungen – легкие и Junge – юноша).