Числа пятнадцатого все надежды обитателей барака ГББ развеялись в прах. А накануне произошло еще одно неприятное событие – увели в ревир Петра, совсем одолел его понос. Исчез навсегда еще один напарник, и опять я остался один на один с недоброй моей судьбой. Рано утром, когда во дворе еще стояли и пересчитывались основные жители лагеря, в наш барак ворвался Грицько с двумя своими придурками (во многих русскоязычных лагерях все, кто так или иначе прислуживал лагерному начальству, назывались лагерными придурками) и, как обычно, с гиканьем, шутками, смехом, матерщиной, пустив в ход плетки, кулаки и ноги в кованых сапогах, начали выгонять доходяг во двор: «Геть уси до этапу, збырай свои шмутки!»
Рассуждать было некогда, сунул я ноги в свои деревянные тапочки, схватил свой пустой мешочек на веревочках, овчиная курточка всегда была на мне – барак-то не отапливался, и в числе первых выскочил наружу. Нас, доходяг, расставили небольшими партиями в колонну, отворились ворота, по обе стороны от колонны стал конвой и – «Los-los! Abtreten, geradeaus! Alle ran!»1 и еще что-то такое же картавое и омерзительное, похожее на «аранья». Вряд ли сейчас уже кто-то помнит, что такое «аранья». В подшивке журнала «Вокруг света» за 1928 год был такой рассказ «Аранья», в котором была описана экспедиция, искавшая и нашедшая в дебрях бразильской сельвы пауков ростом с сенбернара. Пауки эти нападали на мулов, собак и даже людей. Делая огромные прыжки, они хватали своими передними двухметровыми лапами людей за горло, разрывали сонную артерию и выпивали кровь. История эта, выдававшаяся за рассказ единственного уцелевшего от нападения пауков члена экспедиции, вызывала во мне, ребенке, в то время, настоящий ужас. Немецкое карканье конвойных всегда звучало для меня как «аранья, аранья, аранья».
Пришли мы в Вознесенск по жидкой грязи, а вышли уже по морозцу, по замерзшей дороге, притрушенной слегка снежком. Колонна была большая, более тысячи человек. Путь наш начался по асфальтированному шоссе в северном направлении. Идти было нетрудно, но уже к полудню я с ужасом увидел, что от деревянных подошв моих сёрбающих на ходу пантофлей осталась только половина. К вечеру осталась только тоненькая дощечка под козырькам, а пятки шли уже босиком. После полудня колонна свернула на проселочную дорогу, идти стало гораздо труднее. Изъезженная проселочная дорога вдруг замерзла, все кочки, колеи, следы лошадиных копыт превратились в острые камни, припорошенные снежком лишь настолько, что совершенно не видно было, куда ставить ногу. С неба сыпал сухой мелкий снежок. Для ночлега такой массы людей немцы выбирали большие колхозные конюшни или коровники. Zugführer – начальник конвоя, обер-фельдфебель по званию, ехал на одноконном возке, этаких двухместных прогулочных саночках. С двух сторон возка бежали две здоровенные овчарки. До четвертого дня пути цугфюрер ничем особым себя не проявлял и его кобели – тоже. Второй день я кое-как отмучился с остатками моих пантофлей, на третий день пантофли пришлось бросить, снять сатиновые брючки, разорвать их пополам и обмотать ими ноги. В пути у меня обострился колит, за день неоднократно приходилось испрашивать у конвоиров разрешения и забегать в голову колонны, чтобы к подходу своей пятерки быть уже готовым к дальнейшему движению.
Брюк и кепчонки хватило, с грехом пополам, на два дня. На пятый день пришлось идти уже босиком. Самое неприятное зимой для босых ног – это скрытые под небольшим снегом кочки, они буквально уродуют ноги, а снег и мороз до десяти градусов оказались вовсе не страшными. Пока идешь, ноги не только не мерзнут, а наоборот, горят, но стоят только остановиться на привал, как они сразу начинают коченеть. Хорошо, что у меня сохранился мешочек, на остановках я клал его себе под ноги. На привалах никто не садился, все стояли, переминаясь с ноги на ногу и смотрели голодными глазами бездомных дворняг, как вахманы жрали свои бутерброды.
Переход в этот день оказался длиннее обычного – вот когда наш цугфюрер проявил себя во всей своей красе: он все время мотался на своих саночках вдоль колонны, орал как сумасшедший, подгонял, а на отстающих натравливал своих псов. Начало смеркаться, а мы еще не дошли до своей конюшни. Наконец, впереди показался довольно длинный и крутой подъем, в конце которого стояла желанная конюшня. Конвоиры совсем осатанели: «Los-los, voran, immer ran, saccrament, tempo-tempo!»2
В конце концов, колонна, как могла, побежала в гору. Для меня это оказалось непосильным делом, я начал отставать, отставать и вот – уже бегу последним. И тут с диким рычанием на меня набросилась овчарка. Я успел упасть и натянуть на голову мою овчиную курточку. Если бы пес был поглупее и хуже натаскан на человека, он мог бы мне изгрызть все, что ниже курточки, но пес был благородных кровей и хорошей выучки, он все норовил добраться до горла – это меня и спасло. Пес изорвал верх курточки и, прокусив овчинку, разодрал мне предплечье и немного затылок. Цугфюрер сидел на саночках рядом и получал, надо полагать, истинное арийское удовольствие. Псу надоело трепать лежащего неподвижно человека, и он отошел к хозяину. Тогда вахманы прислали за мной двух ребят из этапа, и последние сто метров я проделал с их помощью.
Конюшня была холодная, на полу замерзший растоптанный навоз. В таких условиях люди ложатся поближе друг к другу и постепенно немного согреваются. От тысячи дыханий понемногу теплеет и в конюшне в целом. Многие ночью не ходили к дверям, сберегая силы на завтра, они использовали котелки свои в качестве ночных ваз. Утром, выйдя из конюшни, опорожняли котелки, мыли их снегом и тут же получали в него еду. Затем очень многие спускали штаны и, сидя, вытряхивали из них и с тела вшей. Снег под сидящими делался серым.
Казалось, что в этапе вши плодились быстрее и жрали они теперь круглые сутки напролет. На ходу они падали под одеждой с тела и накапливались там, где одежда плотно прилегает к телу: у пояса и на ногах, там, где х/б брюки затянуты завязочками. Больше всего доставалось от вшей пояснице и ногам у щиколоток, места эти у всех в этапе были так изъедены и расчесаны, что на них образовались саднящие, долго не заживающие язвы.
Приспустив штаны и поджав ноги к животу, мне удалось укрыть ступни, и они не просто согрелись, а горели. В подошвах дергало, как будто они начали нарывать. Тем не менее, я быстро заснул и с помощью котелка не вставал всю ночь.
Утром я с трудом встал на ноги, ступни сильно распухли и посинели. Избитые в кровь, с потрескавшейся и порванной местами кожей, выглядели они ужасно. Да и весь я выглядел, по-видимому, страшно. Кровь с покусанного затылка текла по шее, пытаясь вытереть, я только размазал ее по лицу.
Село, в котором мы ночевали, было большое, и к конюшне пришло много народу с едой для пленных. Когда я, в составе пятерки, получал свою долю еды, одна женщина увидев меня, всплеснула руками, на лицо ее появилось выражение неподдельного ужаса: «Ой, люды, – закричала она, – дывиться, що воны з хлопчиком зробылы! – и, уже обращаясь ко мне, – Ось почекай, хлопчик, трохи, я тоби принесу щось».
Пока шла раздача еды, она прибежала, упросила вахмана и передала мне пару глубоких галош и два куска рядна на портянки, Я тут же сел на снег, намотал портянку на ноги, а в галошу нога не лезет. Я размотал портянку, и босая нога не лезет – слишком распухла! Стало так обидно, хоть плачь. Тут, смотрю, трусит седой старикан и тоже пальцем просит вахмана передать мне старые валеные опорки. Вот это на босую ногу подошло как раз! Я хотел было отдать доброй женщине портянки и галоши, но она замахала руками: «Визьмы соби, хлопче, воны тоби ще сгодяться».
То было время, когда люди еще умели сочувствовать чужой боли, чужому несчастью и помогали по мере сил, не думая ни о выгоде, ни даже о благодарности.
Еды в этот день досталось столько, что кусок хлеба и мамалыги я отложил на вечер. Тронулись в путь несколько позже обычного. Посреди села на площади стоял биваком небольшой конный отряд, состоявший, судя по одеяниям, из кубанских казаков. Когда я проходил мимо, один казак спросил, как мне показалось, нет ли среди нас майкопчан. Я ответил, что я из Майкопа. Тут казак схватил с повозки полбулки хлеба и кусок сала, догнал нашу пятерку и сунул мне этот царский подарок. В коротком разговоре с ним выяснилось, что его интересуют жители не города Майкопа, а хутора Майкопского. В этом хуторе мне бывать приходилось зимой 1941–1942-го года, когда мы копали вдоль левого берега Кубани оказавшийся совершенно бесполезным противотанковый ров, а казак ушел из хутора с немцами на год с небольшим позже.
Возможно, многие не оправдают того, что я взял хлеб у изменника, я же считал, что с паршивой овцы – хоть шерсти клок. Точно знаю, что никто из более чем тысячи моих одноэтапников не упрекнул бы меня за принятый дар, и большинство на моем месте приняли бы его тоже.
Можно ли и нужно ли оправдывать это? Не у всех пленных хватало духу выдержать лагеря, этапы, голод, вшей, побои. Многие не выдержавшие погибали, некоторые «добровольно» шли в РОА, УВВ, Hiwi и другие воинские формирования, служившие фашистам. К перебежчикам, власовцам, лагерным полицаям и придуркам пленные относились однозначно – с презрением и ненавистью. Однако тут были свои нюансы. Комсостав этих служб, в основном действительно добровольный – был очевидный враг. А то, что среди солдатской массы было много таких, которые просто не захотели подыхать в лагерях и этапах – это мы тоже знали. Вот калмыки из карательных отрядов – эти все без исключения были смертельные враги наши. Такой же озверелый враг из казаков никогда не стал бы искать среди пленных земляка и давать ему еду. Раз он не рычит на нас, не смотрит глазами бешеной собаки, а по-доброму спрашивает, да еще хочет помочь доходяге – значит он, скорее всего, из тех, кто пошел за немцами по дурости, по недомыслию, может, за компанию с дружком, под влиянием которого он находился. Конечно, если довелось ему дожить до конца войны, и вернуться на родину – свои 25 лет в лагере он заслужил, тут никуда не денешься.
Но мы-то, пленные, и сами были «виноваты» и в том, что попали в плен, а не были убиты, и в том, что не застрелились сами! Хотя, как можно на поле боя, во вдруг возникшей ситуации, застрелиться из винтовки или миномета – я, убей меня бог, не знаю! И то, что мы все еще не подохли в плену, тоже было нашей виной, поэтому мы все же разделяли этих отщепенцев по степени вины. Хотя, в тех условиях, разве можно было разобраться, кто среди них из добровольно сдавшихся перебежчиков, а кто из не выдержавших.
В этот день мы, не останавливаясь, прошли Первомайск. Сперва перешли реку по одному мосту, потом по второму перешли еще одну реку, и я совершенно перестал соображать, по какому же берегу Буга мы идем.
Валяных опорков мне хватило на два дня, как нарочно наступила непродолжительная оттепель, и они размокли и разлезлись, но за эти два дня опухоль и отек со ступней почти сошли, и на третий день я уже на босу ногу натянул галоши, в которых мне удалось пройти почти до конца этапа.
24 декабря конвой по случаю рождества устроил дневку. Нам повезло, конюшня была шикарная, на полу слой навоза и соломы, все окна были целы. В день рождества с утра жители принесли много еды, так что хватило всем. Дележка полученной еды была процедурой, схожей со священнодействием. Полученное на пятерых делилось на кучки, затем один отворачивался и, не глядя, говорил, кому из пяти досталась очередная кучка. Даже хлеб, который делился строго по весу, распределялся таким же образам, ибо горбушка при одном и том же весе была выгоднее: она содержала чуть больше калорий, чем такого же веса мякиш. Почти у каждого пленного были весы – палочка с веревкой посередине. На концах палочки, также на веревочках, висели два деревянных колышка, которые при взвешивании втыкались в кусочки хлеба, вареную картошку, крутую мамалыгу. Но главное, что у каждого пленного должно быть всегда наготове – это котелок (миска, банка – все равно). У пленного без котелка шансов помереть от голода и его последствий было втрое больше, чем у его товарища, обладавшего этим сверхнеобходимым предметом.
В армии, во всяком случае в пехоте, в то время самым важным предметом солдатского обихода считалась ложка, которая обычно хранилась за обмотками или за голенищами сапог и любовно именовалась солдатами «автоматом». В плену при наличии хотя бы одной руки и какого-либо котелка ложка не считалась очень уж необходимой. Такая вот своеобразная переоценка ценностей.
Вечером фрицы открыли стрельбу, видно, понапивались, заразы, смена караула вокруг конюшни сопровождалась разговорами на более громких тонах, чем обычно. Назавтра обычным порядком тронулись в путь, который теперь пролегал через лес. Это был беспокойный день. Вахманы все время орали, заставляя идти кучно, не растягиваясь. Из их отрывочных разговоров между собой я понял, что они боятся партизан. Опять в душу начала закрадываться надежда. На этом отрезке пути почти не было отстающих, ибо теперь уже фрицы таких не подгоняли, а немедленно приканчивали, и делал это в основном цугфюрер собственноручно или с помощью своих овчарок. Был он, видно, из настоящих фашистских людоедов.
На второй день после рождества добрались мы до Гайсина, вернее до гайсинского лагеря3. В лагерь вошли уже в сумерках, колонну повели сразу к кухне, дали по черпаку баланды, которая содержала в себе куски неочищенной свеклы, немного магары и изредка кусочки тоже неочищенной картошки. Баланда была холодная и прокисшая. Утром того дня, после подъема, еды мне не досталось – такое часто бывало с задними в колонне; в сумочке тоже уже было пусто, и я не удержался и съел эту проклятую баланду.
Ночевали все в одном пустом лагерном бараке. Ночью меня тошнило, начало рвать и слабить. Утром всех выгнали в дальнейший путь. Все-таки мы успели заметить, что гайсинский лагерь почти пуст, в двух-трех бараках были только небольшие рабочие команды.
Путь на север от Гайсина в памяти почти не остался. За день мне по многу раз приходилось забегать в голову колонны, к этому добавили мучений полопавшиеся волдыри от герпеса в том неудобном месте, которое древние скульпторы прикрывали фиговыми листочками. Самочувствие было просто ужасным. По-видимому, я был в полубессознательном состоянии, потому, что уже через три дня, когда кончился этот этап, я почти ничего не мог вспомнить. А не упал и не отстал, и не сдох потому, что, как пульс, билась во мне единственная человеческая мысль: «Жить, жить, жить. Назло всем немцам, калмыкам, полицаям, власовцам и всей прочей сволочи». Мысль эта, правда, ворочалась все медленнее, все труднее, и в конце концов почти заглохла. Дальше передвигал мои ноги и не давал упасть один голый инстинкт сохранения жизни.
Последний ночлег перед Винницей все же доконал меня. Да и не только меня. Эта последняя перед Винницей конюшня стояла метрах в ста от дороги, на бугре, все окна были выбиты, скота там, вероятно, уже больше года не бывало. Пол кочковатый, замерзший, внутри конюшни те же минус пятнадцать, что и снаружи, и тот же ветер. Не помогали ни дыхания тысячи человек, ни то, что легли все, тесно прижавшись друг к другу. Ночь я не спал, несколько раз ходил к воротам, а потом уже не стало сил и вставать.
Утром при подъеме попробовал встать, но упал, не помогли ни крики, ни приклады. Все ходячие уже вышли, построились и без завтрака тронулись в путь, а в сарае осталось десятка четыре доходяг, из них половина все-таки делала попытки выбраться наружу, а второй половине уже ничего было не нужно – так они там и остались. Почему-то нас, кое-как выбравшихся наружу, не прикончили: то ли не тот год уже стоял на дворе, то ли потому, что до конечного пункта осталось всего тридцать километров.
Когда я присел облегчиться и потрусить из штанов вшей, сосед, как-то странно смотря под меня, спросил: «Эй, друг, что это из тебя льет?» Нагнув голову, я увидел под собой на снегу ярко-красное пятно крови. Оно не испугало меня, только на какой-то небольшой отрезок времени возник вопрос: отчего это вдруг кровь? Меня вчера, кажется, не били по почкам, или все-таки били? Вспомнить не удалось. Предыдущие два дня прошли, как в сплошном тумане. Да, в общем, какая разница, кровь это или не кровь. Хуже, что совсем не осталось сил.
Все тело отказывается служить. Но и эти мысли ушли, почти не задерживаясь. Опять, уже в третий и, как оказалось, в последний раз за время плена навалилось такое состояние, когда все становится безразличным, ощущение холода и боли – привычной нормой, инстинкт сохранения жизни постепенно перестает действовать. Во всем остальном плену я уже, кроме коротких периодов беспамятства, никогда не терял над собой власти, не выпускал из рук нити борьбы за жизнь. А в этот раз избавление от самого трудного – от необходимости передвигать ноги и тащиться по бесконечной дороге все-таки свое дело сделало, и этот день остался даже в памяти. А почки я себе, скорее всего, застудил: через несколько дней в тепле все проявления этого прошли.
С нами оставили двух вахманов: один остался у конюшни, а второй пошел на дорогу ловить машину. И поймал-таки. Когда машина остановилась, мы, человек 10–12, под непрерывные «los, los!» кое-как добрались до грузовика и, помогая друг другу, взобрались в пустой кузов. Один вахман сел в кабину, второй – с нами в кузов. По дороге мы обогнали нашу колонну, и к нам подсадили еще несколько человек, задерживавших движение.
***
1 «Давай-давай, выходить и прямо вперед. Все вместе!» (искаж. нем.)
2 «Давай-давай, вперед, только вперед, быстрей-быстрей!» (искаженный нем.)
3 С марта по август 1943 г. в г. Гайсине Винницкой области располагался шталаг 348 (ранее он именовался шталаг 329Z, формально являвшийся отделением шталага 320 в Виннице.