Истоки. Семья доктора Апеля.

Главная страница ˃˃ Библиотека

СЕМЬЯ ДОКТОРА АПЕЛЯ

Семья доктора Апеля как единое целое сформировалась в Нефтегорске. По старшинству: дедушка Владимир Иванович Алексеевский, бабушка Елизавета Павловна, глава семьи Апель Александр Бернгардович, его жена и наша мама Людмила Владимировна, сестра моя Наташа и я, появившийся на свет уже в Нефтегорске 22.02.1924. По задумке родителей меня должны были назвать в честь деда Владимиром, но за месяц до моего рождения умер Владимир Ленин, и большинство рождавшихся тогда пацанов названы были Владимирами. Именно поэтому я стал Юрием. А ведь с этими Владимирами доходило просто до смешного - в параллельном моему десятом «Б» училось одновременно семь Владимиров: Ступин, Шаров, Жуков, Колотов, Белоусов, Попов и еще двое, фамилии которых я запамятовал.

В семье Апелей в Нефтегорске была еще моя нянька Еля Жибина, ее сестра, домработница Нина Жибина и беспризорный мальчик Петя Петрулевич. Самыми близкими нашей семье людьми в Нефтегорске была семья Сокко. Глава этой семьи состоял в администрации иностранной компании, эксплуатировавшей Майкопские нефтепромыслы, и подданство у всей семьи было итальянское. Главу семьи я никогда не знал; его жена – моя крестная мать. Было у них трое детей: старший Иван Эммануилович, средний Константин Эммануилович и младшая дочка Мурочка. Кроме семьи Сокко среди хороших знакомых Апелей была бездетная пара – инженер Сорокин Николай Андреевич с женой и семейство Гостевых.

Наша семья поселилась в большом деревянном доме, стоящем на склоне горы, совсем рядом с дремучим лесом. До ближайшего человеческого жилья было более полукилометра. Вокруг дома стоял большой огороженный плетнем двор. Отец и дед врачевали оба, и для всего окрестного населения от станицы Апшеронской до горных армянских хуторов дом Апеля был главным медицинским учреждением. Отец был главным и, кажется, единственным хирургом, гинекологом и акушером, дед – терапевтом широкого профиля. Все окрестные пациенты за визиты и медицинскую помощь платили в основном живностью: курами, гусями, индюками; в нашем огороженном дворе постоянно гуляло, кукарекало, кудахтало, крякало, гоготало и голосило по-индюшиному до сотни двуногой и двукрылой живности. Родители мои приобрели еще двух дойных коров. Одним словом, после голодных лет революции и гражданской войны проблема питания семьи была полностью решена.

Итак, отец и дед врачевали местное население, мама с Ниной Жибиной вели все домашнее хозяйство, Еля Жибина няньчила Егорку (так называл Юрия дедушка Володя) и присматривала за Наташей. Об этом периоде жизни семьи у меня в памяти остались лишь отрывочные эпизоды, рассказанные впоследствии мамой. Именно там наша мама потеряла зрение на один глаз. Произошло это так: наша корова Зорька сдуру взяла и убежала в лес, который начинался разу за плетнем. Все, кто мог, бросились ее искать. Отец с матерью тоже пошли в лес. Отец шел впереди, мать за ним следом и вот, опущенная отцом ветка ударила маму по лицу, а какой-то шип на ветке проколол маме глаз. Ближайший хороший окулист-доктор Очаковский жил и работал в Краснодаре. Добирались туда мама с папой трудно и долго, когда добрались, время уже было упущено; профессору удалось спасти глаз, но не зрение, и всю последующую жизнь Людмила Владимировна жила с одним зрячим глазом.

В 1922 году родился последний Алексеевский – Владимир. История его рождения не совсем мне ясна. Достоверно известно, что роды принимал доктор Апель, причем роды были трудные, младенца доктор из чрева матери тащил щипцами, отчего у Владимира на голове остались на всю оставшуюся жизнь заметные следы, я сам их видел. Где произошло это рождение, мне совершенно не ясно, но сестра моя уверена, что в Пятигорске. У меня же по этому поводу имеются большие сомнения. Дело в том, что в 1922 году доктор Апель с семьей жил уже в Нефтегорске, на все его перемещения по службе и по месту жительства сохранились документальные подтверждения, по документам не видно, чтобы он в это в это как раз время мог оказаться в Пятигорске. Кроме того, зачем роды надо было принимать хирургу Апелю: Пятигорск - приличный город и, думаю, там было достаточно профессионалов-акушеров. Впрочем, точное время приезда деда и бабушки Алексеевских в Нефтегорск мне тоже не известно. Сам я ничего связанного с Нефтегорском не помню, а то, что знаю, по рассказам мамы и других членов семьи, родственников и близких знакомых - это лишь отдельные эпизоды, чаще забавные, такие лучше западают почему-то в память.

Так, например, однажды в период пребывания в Нефтегорске дяди Жени, моя сестричка Наташа, в детские годы необычайно подвижная, самостоятельная и смелая девочка, повела дядьку показывать достопримечательности Нефтегорска. Одной из таких достопримечательностей был нарзанный источник, представлявший собой небольшую криницу с крутыми берегами, глубиной более полуметра, на дне которой били нарзанные ключи. Дядя Женя всегда был очень близорук, не разглядел края источника и благополучно упал в холодную как лед воду. Все кончилось, слава богу, небольшим насморком. В другой раз Наташа отвела своего годовалого братца к жившему примерно в километре от нашего дома бездетному инженеру Николаю Андреевичу Сорокину (странное совпадение, но эта фамилия на пути моих родителей встречалась не один раз). Сорокины предложили Наташе взамен за братца козленка Борю. Обмен состоялся. Дома скоро хватились, что Юрка куда-то делся и более полдня искали пропавшего мальчишку. На появившегося козленка Борьку почему-то никто внимания не обратил. И лишь к вечеру чета Сорокиных принесла ревущего Юрку домой, а Борьку оставили тоже, просто в подарок.

Дядя Женя и в Нефтегорске и не единожды позже звал доктора Апеля в Ленинград. В то время людям образованным, энергичным, тем более талантливым и в Москве и в Ленинграде было значительно проще, чем десять и более лет спустя составить себе имя, получить ученую степень, звание и соответствующее способностям место в ученом мире. Дело в том, что революция и гражданская война очень многих людей науки и хорошо оплачиваемого интеллектуального труда швырнула в сторону границ: к Финляндии, к черноморским портам, на Дальний Восток. Нынче никто не знает, сколько из этих беглецов никуда не добежало, сколько из них скосил сыпняк, сколько расстреляли красные комиссары и их подручные, сколько порубали различные «батьки», колесившие со своими бандами по бескрайним просторам корчащейся в сыпнотифозном бреду, красно-белом терроре, голоде и пожарах Великой Империи.

В результате такого бездумного разгона умов и талантов и в Москве и в Ленинграде образовалось множество вакансий для людей умственного труда. Забегая немного вперед необходимо отметить, что отец от предложений переехать в большой город, в Ленинград, в Одессу, всегда отказывался. Мне помнится, что мама наша была бы не против поменять Майкоп на Питер, но отец об этом и слышать не хотел. Как считала мама, одна из причин его нежелания покинуть Майкоп заключалась в его пристрастии к охоте, которая в те времена в окрестностях Майкопа действительно прекрасной. Возможно, эта причина и была одной из главных. Ведь отец всегда очень много работал, чтобы нормально содержать семью. И весь его отдых от напряженной работы хирурга заключался в приготовлении к охоте и самой охоте. Отец никогда никуда не ездил в отпуска. Исключение из этого правила было только в 1930 году, когда мы всей семьей - папа, мама, Наташа и я - провели отпуск отца в доме отдыха в Новом Афоне. Я не думаю, что пристрастие к охоте было единственной или главной причиной нежелания отца менять маленький Майкоп на Ленинград. Ведь и под Ленинградом была неплохая боровая охота. Тесть дяди Жени Вольдемар Люкс, тоже страстный охотник, до самой войны постоянно охотился там.

Уже с тридцатого года в стране начались репрессии, и дядя Женя пострадал от этого кошмара, но, слава богу, вернулся живым из Большого дома. В Майкопе тоже многие невинные люди попали под этот страшный каток и были раздавлены. Отец уцелел только потому, что был он без лишней скромности лучшим хирургом области. Кто его знает, может быть, играло роль и такое распространенное соображение: лучше быть первым в таком городишке как Майкоп, чем затеряться в толпе большого города, хотя я абсолютно уверен, что в большом городе отец был бы в числе первых на своем поприще.

В октябре 1925 года доктор Апель получил место старшего ординатора в Майкопской окружной больнице и вся семья Апелей-Алексеевских переехала в Майкоп, представлявший в то время небольшой уютный южный городок, утопавший в зелени, фруктах, а летом еще и в пыли. Городок населяли 25 тысяч представителей всех национальностей Северного Кавказа и Закавказья. Русские составляли немногим более половины жителей города, а далее по убывающей доле мирно сосуществовали армяне, греки, азербайджанцы, осетины, черкесы, лезгины, имереты, абадзехи, шапсуги, хаджохи, айсоры - последние потомки древних ассирийцев. В городе жило не так уж мало немцев, несколько врачей и аптекарей - евреев. В общем, настоящий интернационал.

Отец снял квартиру в старом городе. Майкоп состоял из двух очень разных частей: новый город – строго распланированная и застроенная часть с улицами, идущими строго с запада на восток и поперечными улицами, идущими строго с севера на юг. Старый город застроен достаточно хаотично, вокруг «Старого базара» и тяготел к берегу реки Белой. На берегу Белой были бойни, меховой завод, жалкие остатки казачьей крепостишки, старая развалившаяся тюрьма (острог), в которой во времена своих скитаний по югу России какое-то время провел Максим Горький. Между старым и новым городом - большая площадь, называвшаяся «Дровяной». Весь город отапливался дровами и сжигал их в огромных количествах, вот на Дровяной площади и происходила купля-продажа сотен кубометров древесной массы, леса-то вокруг сколько угодно.

Недалеко от снятой отцом квартиры был небольшой островок домиков, принадлежащих осевшим в Майкопе полякам. Я хорошо помню одну польскую семью, жившую неподалеку от нас в собственном доме, в который в гости хаживала наша мама с Наташей и со мной. Глава этой семьи – профессиональный охотник Стефан Ермалинский, а жена его очень внешне симпатичная, а, может быть, даже и хорошенькая женщина, сохранившая девичью фамилию – Сильвановская. Их маленький сынишка Шурик был на год-полтора старше меня. Позже из него вырос красавец парень, кумир и гроза майкопских девиц - завсегдатаек танцплощадок.

На этой квартире мы прожили недолго и вскоре переехали в квартиру домовладельца Титова на улице Крестьянской между улицами Армянской и Клубной. Дом – полутораэтажный, мы жили на верхнем этаже. При доме был большой двор, в который выходили двери каких-то других домов и ворота сараев. В домах жили наши соседи, из которых я запомнил только семью Евдокимовых. Главу этой семьи я не помню, мать помню только по внешнему виду, а дочек было три: старшая Надя, средняя Валя и младшая – Верочка. По-моему, все сестры были прехорошенькие, но, допускаю, что мне это только казалось. Валя несколько лет училась с Наташей в одном классе, а Верочка была на год с небольшим старше меня и была на самом деле прехорошенькая, плюс к тому она обладала великолепной фигуркой и приятным голоском, дававшим ей возможность в 40-42 гг. петь на майкопской эстраде модные песенки. Во дворе жил огромный пес Тарзан, как-то пребольно укусивший меня за колено за то, что я нечаянно наступил ему на лапу.

В этом доме наша семья понесла первую большую потерю: в 1927 г. умер от грудной жабы Владимир Иванович Алекссевкий. Умер он хорошо, перед обедом выпил рюмочку водки, пообедал, после обеда пошел к себе в комнату, сел в кресло, а когда мама минут через 10-15 вошла к нему, он был уже мертв. Похоронен он на ликвидированном в 1946 году старом майкопском кладбище.

Вскоре после его смерти в семье произошла история, наложившая тяжелый отпечаток на последующую жизнь всей семьи и, особенно, на жизнь нашей мамы Людмилы Владимировны. Из-за неблаговидного поведения отца (адюльтер), семья наша распалась. Отец переехал жить на Первомайскую улицу в большую 4-х комнатную квартиру в доме Шарабашева Ивана Григорьевича, а мама, бабушка, Нина Жибина, которая была скорее членом нашей семьи, чем домработницей, Наташа и я переехали в 2-х комнатную квартиру в доме Кримичиевых1 на Госпитальной улице. Кримичиевы – зажиточные армяне, им принадлежал пятикомнатный кирпичный одноэтажный дом с большой застекленной верандой. К дому примыкала пристройка с кухней и другими хозяйственными помещениями. Старик Кримичиев был из торгового сословия, его жена – толстая, добродушнейшая женщина, знавшая на любой случай жизни огромную массу русских пословиц и поговорок. С ними во второй половине дома жила их младшая дочь Мария Карповна с мужем Павлом Ивановичем Ивановым и сыном Глебкой. Старшая дочь Сатанык Карапетовна (так ее имя звучало по-армянски) жила в пристройке с чахоточным мужем, неким Шубиным, маленьким счетным работником, человечком совершенно незаметным. Мария Карповна была интересной брюнеткой и совсем нетипичной армянкой. Сатя Карповна (так ее звали русские) была и лицом и фигурой очень неинтересна, довольно ограничена интеллектуально, но в качестве компенсации бог наградил ее прекрасной душой, доброй, отзывчивой и совершенно беззлобной.

Начиная с квартиры Кримичиевых, я уже очень многое помню сам. Там была наша первая в нашей с сестрой Наташей жизни елка. Долгие вечера с клеянием картонажек, и зимние сидения на дровах возле топящейся грубы, и стояние в углу после драк с сестрой, и бабушкино заступничество, и ужасная малярия с ужасной хиной, замешанной на малиновом варенье. Были и поездки на трехколесном велосипеде к отцу, Наташа обычно ходила к отцу со мной, но бывало, ездил я к нему в одиночку, всего-то расстояния там было три квартала – около полукилометра. В большой отцовской квартире было много интересного: во-первых, он поил нас приготовленной из какого-то порошка вкусной газированной водой, во-вторых, у него была интересная игрушка: он клал в тарелку полтинник, наливал туда воду и туда же опускал электроды от какого-то медицинского прибора. Как только коснешься пальцами воды, бьет током. Это было увлекательно, но не помню, чтобы я хоть раз добрался до полтинника. Здесь впервые в жизни отец задал мне хорошую трепку, за дело – я назвал его от обиды, что нет ни газированной воды, ни полтинника таким словом, за которое любой отец должен глупого сыночка отодрать так, чтоб запомнилось на всю жизнь.

Я, конечно же, не знаю, на какие ресурсы мы жили на квартире у Кримичиевых, знаю, что бабушка получала за деда какую-то пенсию, что-то ей присылал дядя Женя, но наверняка главным источником нашего существования все-таки был отец, иначе не могли бы мы прожить да еще и с домработницей. Летом бабушка давала мне иногда пятачок, я шел на угол Советской улицы, ждал, когда проезжал мимо мороженщик со своей передвижной на двух колесах установкой, и покупал у него за этот пятак полный стакан мороженого. В дни получения пенсии бабушка нанимала извозчика, брала нас с Наташей и ехали мы на Садовую (главную) улицу в магазин Жоржа Бормана, где нам предоставлялась возможность выбирать себе какую-либо сласть по вкусу. Я постоянно выбирал одно и то же – халву.

Здесь же, в доме Кримичиевых, бабушка и умерла. Когда ее хоронили, я положил ей в гроб пакетик с несколькими конфетками монпансье и сухариком. Двор Кримичиевых граничил с другими дворами. В одном из них жил мой первый приятель Петя Кешов, с которым мы разъезжали верхом на хворостинках, а соседские девчонки Бурындины нехорошо дразнили нас: «Командир полка обо.... волка». У Наташи там появились две подружки: Верочка Рауш, хорошая добрая девочка, оставшаяся такой до старости, и Нина Шатрова.

Дом Кримичиевых – это первые мои яркие детские воспоминания. Вскоре после смерти бабушки мы переехали к отцу в его квартиру в доме, принадлежавшем сыну торговца азербайджанского происхождения Ивану Григорьевичу Шарабашеву. Жена Ивана Григорьевича – Любовь Валентиновна Любицкая, дочь известного на весь юг России харьковского адвоката, в гражданскую войну отстала от родителей во время бегства на запад. Хорошо воспитанная по понятиям «света» и, следовательно, ничего не умевшая в повседневной жизни, она вообще погибла бы, если бы ее не нашел Иван Григорьевич и не взял себе в жены. Но любви у них не получилось, Любовь Валентиновна в замужестве не только не обрела счастья, а наоборот, постоянно страдала. Году в 1935-м она уехала в Харьков, где жила ее тетка и вскоре умерла там от чахотки. Любовь Валентиновна очень любила меня и, уезжая в Харьков, подарила мне на память три маленькие книжонки с рассказами Сетон-Томпсона.

Отец к нам в дом Кримичиевых приходил только тогда, когда меня донимала малярия. Как говорили родители, малярией я заболел еще в грудном возрасте, я не помню, как меня лечили первые три года моей жизни. Здесь, на кримичиевской квартире меня все время кормили хиной, мешанной с малиновым вареньем. С тех пор прошло 70 лет, но я до сих пор недолюбливаю малиновое варенье.

  Через некоторое время после смерти бабушки родители наши сочли возможным совместное проживание. Жизнь наша с отцом на новой квартире пошла, как мне казалось, вполне нормально. Квартира большая, у нас с Наташей отдельная, хотя и проходная комната, кабинет отца шкафами разделен на две части: в одной части - собственно кабинет, а во второй стоял топчан, покрытый огромной шкурой бурого кавказского медведя, шахматный столик, на стене оленьи рога, кабаньи клыки, ружье фирмы Кетнер и прочие охотничьи принадлежности. Большая столовая, в которой северная стена поздней осенью и зимой почему-то покрывалась плесенью и сыростью.

Папа работал в больнице, мы с Наташей во время его дежурств носили ему в больницу еду, после обеда отец дома принимал пациентов. Вечерами он играл в шахматы, участвуя в каких-то турнирах, на шахматном столике всегда стояли шахматные часы. В гости к родителям приходили доктор Быков, доктор Косинский с женой и детьми Олегом и красавицей дочкой Валей. Эта красавица несколько лет спустя отчебучила номер – взяла да и вышла замуж за черкеса, первого адыгейского поэта. Поэт, женившись, уехал в Москву и забрал с собою молодую жену. Дорога перед ним была широко открыта, еще бы – первый поэт из народца, который до революции не имел своей письменности, а весь его словарный запас состоял из четырех тысяч слов, неизвестно какого вероисповедания. Самый главный их праздник включал в себя один обязательный элемент – каждый адыг - мужчина должен был в этот день хоть что-то украсть. Тот, кому не удавалось ничего украсть, терял уважение всех жителей аула и становился объектом для всеобщих насмешек. Кроме папиных сослуживцев на вечерах бывали артисты опереточных заезжих трупп, в составе которых иногда случались будущие звезды. Так с одной опереточной труппой в Майкопе побывала и знаменитая Любовь Орлова. А в 30-м году в Майкопе гастролировала опереточная труппа, главным режиссером и первым любовником которой был немолодой, тощий, страшно волосатый армяшка Гайк Шхиньян. В оперетте «Прекрасная Елена» он изображал Париса. Наверное, это было здорово смешно. На одном из вечеров в нашем доме оказался и Гайк Шхиньян и его красивая девятнадцатилетняя жена - прима-балерина труппы Таня Бершадская. Мне в то время было шесть лет, но я умудрился влюбиться в эту красавицу и даже объясниться ей в любви в нашей детской комнате, куда ее привела Наташа. После войны Таня Бершадская танцевала какое-то время в кордебалете Ленинградской музкомедии.

К маме в гости приходили, бывало, сестры Шубины: Зоя, Валентина и Анна Михайловны. Чаще всего они при этом играли в преферанс. Когда кто-то из них выходил по своим делам, подменять их приходилось мне, благодаря чему я еще в шестилетнем возрасте овладел азами преферанса. Зоя Михайловна работала машинисткой в УгРо и приносила оттуда не всегда приличные анекдоты, которые рассказывала за игрой. Во время голодухи Зоя Михайловна с семьей дочери уехала из Майкопа в г. Нукус, а Валентина и Анна Михайловны, кажется, умерли.  

А мама наша Людмила Владимировна писала стихи. И по воспитанию и по характеру она была романтиком, плохо приспособленным к реалиям социалистического образа жизни. К великому сожалению сохранилось только одно ее стихотворение, написанное по случаю разрешения, данного Советской властью на новогодние елки.  До 1930, примерно, года в стране Советов рождественские и новогодние елки были запрещены. Вот этот бесценный памятник:

Сперва нам елку заплевали,
Теперь зажечь ее велят
И убедить нас всех хотят,
Что елки красными вдруг стали.

Что человек меняет кожу,
Известно всем спокон веков,
Ну, а растенье свой покров
Сменить внезапно вряд ли сможет.

И вдруг, о чудо! Средь зимы
Вся зелень елки покраснела!
Бедняжка, верно заболела,
Иль заболели сами мы?

Нет, не хочу я красной ели,
Она зеленая милей,
Когда сверкает снег на ней,
Не красный снег, а белый, белый!

Под елью заинька сидит,
И заяц белый! Неужели,
Мои друзья, для красной ели
И зайку кровью обагрить?

Нет, не хочу кровавых зайцев!
Пусть зайка прыгает живой,
Храня наряд пушистый свой
От красной елочки подальше!

Маленькое стихотворение, но в нем вся наша мама и ее отношение к определившему всю послереволюционную жизнь общества красно-белому противостоянию. Оригинал этого стихотворения хранится у меня, хорошо, что его в свое время не увидел наш отец доктор Апель, он то отлично понимал, что могло воспоследовать, попади это стихотворение на глаза какому-нибудь стукачу.

К нам на Первомайскую улицу наезжал из Краснодара дедушка Бернгард Карлович. Со своими детьми дед всю жизнь был очень суров, а к внукам своим – ко мне и Наташе – был достаточно добр. Со мной дедушка даже переписывался, и только на немецком языке. И всегда приезжал к нам с хорошими подарками. Будучи в институте заведующим кафедрой искусственных жиров, он привозил с собой образцы маргаринов, некоторые из них, как мне помнится, были очень вкусны. Старик Апель и при советской власти пытался организовать свой быт по старым образцам. Когда он бывал у нас, для него обязательно ежедневно покупался глечик с запеченным в русской печи кислым молоком, а в час дня дед обязательно пил горячий черный кофе. Будучи в хорошем настроении, дед мурлыкал иногда себе под нос: «О, майн либэр Аугустин, Аугустин, о, майн либэр Аугустин, аллес ист вэг». Поднимая меня своими сильными руками, дед называл меня «майн кронпринц». Кронпринц же, между нами говоря, никак не соответствовал такому титулу, был вспыльчив, слезлив, трусоват и страшно застенчив с девочками, особенно с теми, которые ему нравились.

В 1928 году Бернгард Карлович в Харькове сделал себе очень модную в то время операцию омоложения. Прошла она настолько успешно, что дед вскоре женился на молодой женщине, которую в нашей семье называли «Еленой прекрасной», но не за красоту, а скорее с насмешечкой.

В августе 1930 года дедушка приехал к нам на Первомайскую специально поохотиться и привез с собой своего ассистента, тоже страстного охотника. Как раз в это время у нас гостили тетя Надя и Владимир Алексеевские. За выходной день наши охотники настреляли и привезли домой более ста пятидесяти перепелок, коростелей, куропаток и двух зайцев. Иван Григорьевич быстренько протянул провода и подвесил возле сарая лампочку, под лампочку подставили стол, высыпали на него огромную кучу дичи и мама, тетя Надя, Нина Жибина, Наташа и я до полуночи ощипывали и потрошили птичек, а зайцев освежевал отец.

В доме на Первомайской у меня появился первый в моей жизни друг – Лолик Антелидзе. Папа его был грузином, впрочем, грузин, кажется, свой долг видел только в том, чтобы обеспечить появление на божий свет сына. Самого же папу никто из нас никогда не видел. А мама Лолика Дина Федоровна Битьковская была, по моим тогдашним понятиям, очень красивой женщиной. В 33-м году она вышла замуж за инженера с завода «Лесомебель» и они всей семьей из Майкопа уехали навсегда в г. Сталиногорск. В этом доме у нас с Наташей некоторое время была бонна-старушка лет, я думаю, семидесяти. С утра до вечера она все дни проводила с нами, разговаривая с нами по-немецки. Как-то летом под ее руководством мы с Наташей подготовили и разыграли небольшую пьеску для двух действующих лиц и тоже на немецком языке; и сцена, и зрительный зал – все было в саду; зрителей, детишек из соседских дворов было человек двенадцать. Зрители, естественно, ни черта не поняли, но все были в восторге.

В 1932 году началась искусственно организованная Сталиным голодовка. В начале ее мама с Наташей и со мной ходили за город, собирали по стерне колоски и ели зерна пшеницы. У меня тогда были слабые зубы, и мама сама разжевывала зерна и давала мне их разжеванными. Осенью этого же года семья наша переехала в жактовский дом на улице Советской в двух кварталах от шарабашевского дома. Новую нашу квартиру до нас занимал доктор Гутовский с семьей, уехавший насовсем в г. Гудаута.

Новый наш дом состоял из четырех комнат и большой, но довольно темной кухни. Причин для нашего переезда было несколько. Во-первых, новая наша квартира была жактовская и стоила много дешевле частной шарабашевской, во-вторых, шарабашевская квартира была почему-то сырая, зимой одна стенка в столовой покрывалась плесенью, и у меня, как говорила мама, от этого начались ревматические боли в ногах. Новая квартира была сухая, дом стоял на солнечной  стороне.  Если  шарабашевский был кирпичный, то этот – турлучный, а это значит, что зимой пока печи топятся – тепло, а к утру уже 12-14°. Здесь у отца был отдельный кабинет, столовая, комната родителей, а самая большая комната шкафами была разгорожена на две половины, в одной стояла Наташина кровать, ее туалетный столик и пианино, во второй – мой рабочий столик и кровать. При доме был огромный по городским меркам, но безалаберный и запущенный сад с огородом, цветником и площадкой для крокета. Во дворе стоял флигель, в котором жила семья преподавателя табачного техникума Ковуненко. Под флигелем – огромный погреб. Надо полагать, что до революции флигель был кухней со вспомогательными помещениями, потом из него сделали отдельный домик, а в нашем доме из пятой комнаты устроили кухню.

Начало жизни в новом доме совпало с расцветом сталинской голодовки. Страшное было время, голодала вся страна: и город, и село. На индустриализацию страны нужны были огромные деньги, для их получения отобрали у селян зерно и продали его за валюту. В городах организовали так называемые «торгсины» (торговля с иностранцами), в которых за валюту, золото и драгоценности можно было приобрести все: любую еду от непросеянной ржаной муки до балыков и черной икры и любые промтовары. Для строительства заводов, электростанций, фабрик и их освоения были приглашены иностранные специалисты, которым платили только валютой. Официально торгсины были созданы именно для этих специалистов. На самом деле роль торгсинов была гораздо шире: с их помощью используя жесточайший голод, власть изымала золото и драгоценности у людей, сохранивших эти ценности с дореволюционных времен. Спасаясь от голода, от голодной смерти, человек отдает все, не только золотые вещи и драгоценности, но и свои золотые зубы и коронки.

Какой это ужас – всенародный голод! Только пережив самостоятельно голодовку, можно понять, что это за кошмар, когда голодающие умирают прямо на улицах, когда матери съедают своих умерших детишек, а дети – своих умерших родителей. Умирающий от голода человек перестает быть человеком.

Одно время я ходил в магазин, к которому мы были прикреплены для получения хлебного пайка. На всю семью полагался нам кусок маленькой буханочки кукурузного хлеба, очень тяжелого, рассыпающегося под ножом и ужасно невкусного. Пробовали делать из него сухари, они получались такими бетонно-крепкими, что никакими зубами разгрызть их было невозможно. Однажды, когда я нес этот кусок хлеба из магазина домой, на меня напали «урки» - беспризорники, хлеб отняли, а меня еще и поколотили, так как я все же пытался хлеб не отдать. С той поры за хлебом ходил кто-то из взрослых. Мама с папой снесли в торгсин свои обручальные кольца и принесли за них ржаной непросеянной муки и немного сахара для нас - детей. Нина Жибина – наша домработница с нефтегорских времен уехала к матери в станицу Апшеронскую, а к нам на голодные годы пришла жить и помогать маме по хозяйству Сатя Карповна Кримичиева. Когда у ее родителей отобрали дом, она уехала со своим чахоточным мужем в г. Борисоглебск, где и похоронила своего благоверного. Как я уже упоминал, Бог сильно обделил ее интеллектом, но не поскупился на доброту и умение все стерпеть.

В городе шли сплошные грабежи. У нас в одну прекрасную ночь украли всех наших пятнадцать кур, оставили только оторванные головки. В другую ночь выкопали на нашем огороде 75 кустов картошки. После этого Ваня Сокко повесил на самую высокую грушу тысячеваттную лампочку, провел провода в папин кабинет. Лампочка включалась в кабинете, при этом весь наш огород отлично освещался. Папа, мама и наши соседи Кавуненки стали по ночам сторожить огород, папа брал с собой на дежурство свой двуствольный Кеттнер, все остальные брали нашу малокалиберную винтовочку. Я тоже ходил на дежурства то с папой, то с мамой. Во время одного дежурства произошел прелюбопытный случай. Мы с отцом сидели на лавочке в кустах сирени, (там был оборудован наш сторожевой пост) отсюда виден был весь огород наш и наших соседей Копаниди до забора следующих за ними соседей Захаровых. В тихом-тихом воздухе слышны были редкие выстрелы сторожей и звук бросаемой в пустое ведро картошки, и мне казалось, что и выстрелы, и стук картошки о дно ведра где-то совсем рядом, даже если источники этих звуков находились совсем в другой части города. Только-только начинала сереть предрассветная мгла. И вдруг я увидел, как через захаровский забор перелез босой мужчина с закатанными выше колен брюками, с  лопатой и ведром. Следом за ним перелезли две девчонки лет эдак двенадцати-тринадцати, и, озираясь по сторонам, пошли в картошку наших соседей. Я с забившимся сердцем показал отцу на эту троицу, но он ничего не видел, я же совершенно ясно видел, как они поставили ведро на землю и собрались копать. Я был просто в ужасе от того, что отец их не видит. Я все время потихоньку лопотал:

   - Вон же они все трое, вон! Сейчас начнут копать! Можно я в них выстрелю?

   - Стреляй, - говорит отец, – но не в них, а повыше, над головами.

Я поднял винтовку, снял затвор с предохранителя, прицелился и выстрелил. В тихом предрассветном воздухе выстрел малокалиберки прозвучал как удар бичом. Воры мои все мгновенно повернули головы в мою сторону, потом, видимо, по команде мужика все сразу побежали к забору Захаровых, очень быстро перелезли через забор, и все пропало. Я стоял в невероятном напряжении еще несколько минут, а отец так ничего и не увидел. Я абсолютно убежден, что эти люди были, а отец потом склонен был объяснять мое видение зрительной галлюцинацией, вызванной обстановкой и нервным напряжением длительного ожидания.

Папины походы на охоту поддерживали несколько продовольственное положение семьи, но очень немного и только в осеннее время. В 33-м году отец пошел служить в госпиталь КККУКС'ов (краснознаменные кавалерийские курсы усовершенствования командного состава). Когда отец первый раз поехал на машине за своим продпайком, поехали и мы с Наташей. Паек по тем временам был шикарный, но мне больше всего запомнилось полмешка арахиса. А тут через полгода с небольшим и голодовка кончилась.

Конец голодовки осенью 33-го запомнился по одному трагикомичному эпизоду. А кончилась она внезапно: была объявлена свободная без карточек продажа хлеба, причем хлеб появился сразу черный и белый. Я учился тогда в третьем классе школы №8, идти в нее из дому нужно было шесть кварталов, проходя мимо главного продмага города. Занимались мы во вторую смену. Идя домой мимо этого магазина, мы с ребятами заходили в него и покупали себе по 100-200 граммов белого хлеба. Стояла мерзкая позднеосенняя погода: сверху дождь, снизу грязь непролазная. На нашем пути из школы домой был самый скверный переход на углу Первомайской и Больничной. Грязь на Больничной была такая, что детишки даже в глубоких галошах перейти перекресток не могли, просили одетых в сапоги мужчин перенести. В один из таких вечеров мы с ребятами зашли в магазин, купили там по куску хлеба, и мне досталась великолепная горбушка. Пока дошли до Больничной, я успел выесть весь мякиш, оставив самое вкусное – корочку на закуску. На перекрестке через грязь кто-то набросал крупные камни, по которым можно было, прыгая с камня на камень перебраться на другую сторону. На одном камне я поскользнулся и, балансируя руками, чтоб не упасть, выронил дорогую корочку в грязь. Боже! Какое это было горе! Я разревелся, как девчонка, и зареванный пришел домой, и дома над моим «горем» никто не посмеялся.

В этот период жизни семья наша жила очень скромно. Не было никаких званых вечеров. Вообще, в гостях у нас бывала только моя крестная Харитина Михайловна Сокко с дочкой Мурочкой. Отец перестал участвовать в шахматных турнирах. В праздничные дни на столе у нас бывала бутылка  кагора и не больше, так как отец вообще не пил спиртного. Мама изредка ходила со мной или Наташей в кино. А отец работал, работал, работал: с 9 до 15 в больнице, с 16 до 18 – прием больных дома, с 19 до 21 читал анатомию и физиологию в фельдшерско-акушерской школе.

В голодные годы папа стал брать участок земли за городом, и мы его всей семьей обрабатывали: сажали картошку, сеяли кукурузу, подсолнечник, горох, фасоль; огородничеством занимались до 1940 года. Иногда бывали великолепные урожаи. Один год картошка так уродила, что мы собрали восемнадцать мешков. Когда бывали хорошие урожаи, отец брал в больнице коня Серого, там на огородах я в свободное время скакал "охлюпкой" на Сером, один раз доскакался до того, что потом дней десять ходил раскорякой.

Бывало, ездили всей семьей на охоту. Это были прекрасные поездки. Где-нибудь километрах в пятнадцати от города останавливались в степи, распрягали Серого, в ход накашивали с отцом травы столько, чтоб Серому хватило жевать до утра. Возле какой-нибудь копны устраивали спальню: расстилали на солому парусину, ложились вповалку, накрывались папиной буркой, она была такая большая, что ее хватало на всех и даже чуть более, так как к утру под бурку обязательно влезал еще и наш знаменитый пойнтер Чарли, ночи-то в конце августа-сентябре уже холодные. В степи и кустах – безумолчный концерт цикад, в расположенных невдалеке густых зарослях, покрывающих берега извивающейся по степи речушки Урюм , поблескивают какие-то огоньки, и мы с Наташей пугаем друг друга, уверяя, что эти огоньки – волчьи глаза. Над нами – опрокинувшийся купол черного южного неба, сплошь засеянного мерцающими звездами, и, пока мы не заснем, мама нам показывает и называет видимые с нашего места созвездия и остальные звезды. Откуда она это все знала? Ведь в женских гимназиях астрономия не преподавалась. Многое в моей маме сейчас, столько лет спустя,  кажется мне удивительным, она, например, по голосам, по пению узнавала любую птичку из живших и летавших в наших местах, она знала все местные грибы,  цветы и травы по названиям и свойствам.

В 34-м году приехал к нам из Краснодара совсем больной дед Бернгард Карлович. Видимо, после операции омоложения у него началась реакция отторжения пересаженных чужеродных желез. Отец сразу же уложил его в одноместную палату терапевтического отделения. Молодая женушка деда так и не приехала в Майкоп ухаживать за больным мужем. Более того, она не приехала и на его похороны. Проболел дедушка недолго, отказали почки и мочевой пузырь. Похоронили его на старом майкопском кладбище рядом с дедушкой и бабушкой Алексеевскими, в одной общей оградке. Кладбище это в 1946 году было ликвидировано. Городские власти разрешили перезахоронение, но мои родители почему-то решили этим не заниматься, и с 1946 года память обо  всех троих осталась только в сердцах их потомков.

Как я уже упоминал, дом, в котором мы жили, был турлучный и в холодное время года требовал огромного количества дров. Одна печь, обогревавшая кухню и три комнаты, топилась с самого утра часов до четырех. Вторая груба отапливала три комнаты и прихожую. Таким образом, столовая и самая большая комната имели двойной обогрев. Вечерами почти все население квартиры становилось спинами к нагретым печами стенам, а к утру воздух в комнатах был весьма бодрящим: 12-14 градусов выше нуля.

Для отопления квартиры требовалось не менее двенадцати кубометров дров в год. В старые времена дрова возами покупались на дровяной площади, привозились домой, приглашались айсоры), представители этой редкой национальности занимались в Майкопе двумя видами труда: - пилкой и рубкой дров или чисткой обуви на улицах), которые пилили и кололи всю заготовку дров на год вперед. С 1934 года у нас дома дрова пилились и кололись без найма айсоров, своими силами. В пилке дров принимали участие все: папа, мама, я, Наташа, Сатя Карповна, а позже Ксения – наша домработница до 39 года. Колол дрова в основном я, отец тоже занимался колкой, но ему вообще-то нельзя было заниматься ничем, что могло привести даже к самым малым повреждениям кожи на руках, отец никогда не работал за операционным столом в перчатках и был обязан беречь свои руки. Несмотря на это, отец активно участвовал в обработке загородных участков, а я помню, что после посадки картошки, прополок и копки огорода дома у меня всегда на руках натирались волдыри-мозоли.

Переезжали мы от Шарабашева на новую квартиру осенью, а к весне выяснилось, что две печи нашего нового жилища жрут дров гораздо больше, чем печи шарабашевского дома. Весной, когда уже стаял снег, а заодно и растаял запас дров, отец организовал две подводы, и мы с ним поехали за 18 километров от города на Махошевскую дачу. Там нагрузили обе подводы полутораметровыми бревнышками, увязали их цепями. Отец сел на первую подводу, а я на вторую. Все шло у нас хорошо. Даже с большой горы у Восточных садов мы съехали благополучно, затормозив предварительно задние колеса приготовленными загодя жердями. Но в километре от первых домиков города поперек дороги протекала обычная для наших мест степная речушка. Летом она пересыхала полностью, сейчас же это была пренеприятнейшая преграда: канава, наполненная водой до колен взрослого человека с довольно крутыми берегами и шириной метра в три. Чтобы благополучно переехать эту канаву, нужно было, как только передние колеса съедут в воду, сразу же сильно понукать лошадей и голосом, и кнутом, чтоб они в темпе вытянули на противоположную сторону передние колеса, задние потом выезжают наверх довольно легко. Отец переехал канаву очень удачно, в одном темпе, я же не сумел вовремя заставить лошадок напрячь все силы,  и моя подвода застряла передними колесами в канаве, и уже ни кнут, ни вожжи, ни крики не могли заставить бедных животных вытащить передние колеса на берег. Пришлось нам с отцом, стоя по колена в холодной воде, наполовину разгрузить воз, выехать из канавы всеми колесами, а потом нагрузить воз снова, и с мокрыми ногами ехать до дома. Ох, и бранил же меня отец! А так ли уж я виноват? Всего-то мне было девять лет, и, хотя управляться с лошадьми я был уже неплохо обучен, заставить их в нужный момент напрячь все силы я не сумел; может быть, пожалел лошадок, сейчас я уже не помню. Я всегда, управляя лошадьми, старался обходиться без кнута, вожжами и голосом, а этого, на самом деле, не всегда достаточно.

Отец с нами детьми не был ласков и вообще характерец у него был отнюдь не подарок. Если суп вдруг оказывался недостаточно горяч,  или, не дай бог, на его письменном столе кто-то что-то сдвинул с привычного места, он мог так раскричаться, устроить такой скандал, что вся семья после этого несколько дней ходила на цыпочках. Из-за одного из таких отцовских скандалов у меня в аттестате оказалась «тройка» по физике. Дело было так. К экзамену по физике было два дня на подготовку. Первый день я продуктивно работал, дошел до параграфа «самоиндукция». А назавтра отец с самого утра закатил скандалиус-грандиозиус, уж и не припомню по какому поводу, но больше всех досталось мне и совершенно незаслуженно. После такой утренней зарядки ни о какой физике я уже думать не мог, пошел к другу Димке, и весь день мы с ним провели на стадионе «Динамо». На следующий день  первым вопросом в билете стояла эта самая «самоиндукция», да я-то, черт возьми, не удосужился прочесть этот параграф, когда мы его «проходили».

Физически меня отец наказывал всего три раза, два раза вполне заслуженно, а один раз за чужую провинность. Как-то раз отец обнаружил, что кто-то вздумал очинить карандаш оставшейся от деда золингеновской опасной бритвой. Конечно же, кусочек острия бритвы обломался,  и бритва на этом кончилась. Я этого не делал, я все-таки был будущий мужчина и прекрасно понимал, что нельзя бритвой очинивать карандаши, но доказать свою невиновность так и не сумел. Мама, наша добрая, мягкая мама шлепала меня частенько, не больно, но по большей части незаслуженно, обычно после драк с сестрой. Развивались эти драки обычно по одному сценарию. Сперва сестра меня чем-нибудь раздразнит, потом я бросаюсь драться, потом сестра меня отлупит (она ж старше меня и сильнее), потом мама меня не больно, но обидно нашлепает (я ж мужчина и должен уступать девчонке), и в довершение всего еще и в угол поставит. Когда была жива бабушка Лиза, она меня из угла выручала, после ее смерти я остался без защитников. Драки наши кончились году в 36-м сами собой, как-то раз в драке я одержал верх, и больше мы уже никогда не дрались. При всем при этом, если во дворе или на улице кто-то из мальчишек нападал на меня, Наташа истово защищала меня и лупила моих обидчиков. Но, что это я? Сбился, кажется, на свою автобиографию, в которой, в общем-то, ничего интересного, а тем более поучительного, и нет. Но пишу-то я для моих детей, внуков и, даст бог, правнуков, так что уж испорчу еще одну-две страницы на себя.

Мы оба, и я, и Наташа в школе успехами не блистали. В раннем детстве я был плаксив и трусоват. Когда мне было лет пять, Наташа меня в один прекрасный вечер здорово напугала: спряталась за умывальником в совершенно темном папином кабинете и, когда я пошел мыть руки перед ужином, вдруг выскочила с криком:

- Хока! – Я сейчас уже не помню, что такое «хока», но тогда мы считала, что это что-то очень страшное. Я перепугался до заиканья и с тех пор стал бояться темноты. Но не темноты вообще, а только темных комнат и улиц. Удивительно, но страха перед темной степью и темным лесом не было никогда. Бывало, идешь поздно вечером по темной улице, а улицы в Майкопе темные-претемные вечерами, и становится страшно, что кто-то недобрый идет сзади. Я все ускоряю, ускоряю шаг, а потом срываюсь на бег и лечу, как говорят немцы, "ǘber Hols und Kopf" до самого дома. Классе в седьмом я стал стыдиться своей боязни темных комнат, стал специально один ходить по темным улицам как можно медленнее и примерно за полгода полностью избавился от этой стыдной привычки. Вообще, мне всю жизнь приходилось в себе что-нибудь перебарывать, преодолевать. С ранних детских лет я был очень застенчив. Случай, когда я в шестилетнем возрасте объяснился в любви девятнадцатилетней прима-балерине провинциальной опереточной труппы, был диким исключением. В восьмилетнем возрасте я по-видимому, влюбился в Ирочку Гутовскую, дочку врача, жившего с семьей до нас в доме на Советской. Так вот эта Ирочка два раза после отъезда в Гудауту приезжала в Майкоп и оба раза заходила к нам. Один раз я от застенчивости и смущения залез на огромную грушу в нашем саду и просидел там, пока девочка не ушла. Второе ее посещение я просидел под кроватью. В пятом классе я понял, что моя застенчивость дело негожее и стал играть роль развязного, но в рамках, хорошо воспитанного парня, и так втянулся в эту игру, что иначе вести себя уже не мог. Игра эта сильно помогла мне, когда я в 8-9 классах, участвуя в школьном драмкружке, как говорили не только мои товарищи, но и приходившие на спектакли родители, довольно удачно играл такие полукомические роли, как Бальзаминова в «Праздничном сне до обеда», Ломова в чеховском «Предложении» и совсем не комические, как например капитана Рейнеке в паршивенькой пьеске из времен гражданской войны на Украине «Рыбачка с побережья».

Из этой же серии преодоления самого себя. Я всю жизнь не то побаиваюсь, не то недолюбливаю высоту, причем к разной высоте всегда относился по-разному. По деревьям в детстве и отрочестве лазал как обезьяна, дважды падал (однажды на осиное гнездо – вот где мне досталось!), но лез без малейшего страха. Еще совсем недавно в семидесятилетнем возрасте в своем саду лазал на верхушки деревьев, удивляя куда более молодых соседей. Но первый же полет в самолете был мне неприятен; стоя на балконе седьмого этажа и перегнувшись через перила вниз, я тоже испытываю неприятное ощущение. Зная за собой эту слабость, еще работая заместителем начальника газогенераторного цеха, в возрасте 28-ми лет я начал специально ходить по подкрановым путям высоченного угольного склада и лазать по пожарной лестнице без зашитых полуколец на крышу цеха. И преуспел в этом полностью. Но безбоязненное отношение к высоте требует постоянной тренировки, это я хорошо понял лет десять спустя.

Почему мы с Наташей учились средненько, трудно сказать, но способности тут были не при чем. Я, видимо, слишком сильно разбрасывался:  много играл в футбол, в волейбол, в шахматы, на бильярде. Два года много времени забирал драмкружок, занятия боксом, велосипед, плавание, коллекционирование сперва спичечных коробок, потом почтовых марок. Достиг в этих увлечениях я немногого: в шахматах на первенстве дворца пионеров в 1940 г. получил второй разряд. Наибольший успех у меня был в волейболе – участие в сборной команде Майкопа летом 1946 года и игра за первую команду Днепропетровского химико-технологического института, а команда играла по первому разряду. Стоит упомянуть еще и охоту, ею  я увлекался крепко, но в стрельбе никогда достичь уровня отца не мог. Всеми этими увлечениями я был занят настолько, что отстал от большинства своих товарищей в части танцев, ухаживания за девушками.

Моему отцу дед Бернгард купил ружье, когда папе было 12 лет отроду. Я с шестилетнего возраста ходил с отцом на охоту и бегал за ним как собачонка, и отец обещал мне, что, и я в двенадцать лет стану охотником со своим собственным ружьем. А пока его не было, мне разрешалось участвовать в выбивании пистонов из стреляных гильз, в набивании патронов, а лет с десяти я уже полностью взял на себя чистку папиной двустволки после охот. Но вот стукнуло мне двенадцать – ружья нет, тринадцать – ружья нет. Тогда я все, что мне давалось на школьные завтраки, стал собирать в сделанную собственными руками копилку. Туда же пошел сбор за сдаваемые постепенно, находившиеся в огромном шкафу-ящике и под полом, оставшиеся от прежних жильцов дома бутылки. За год с небольшим я насобирал 160 рублей, этого было как раз достаточно на покупку одноствольной ижевской переломки двадцатого калибра. Отец сказал, что для настоящего охотника такое ружье не годится, забрал у меня мои деньги и через несколько дней принес двустволку шестнадцатого калибра фирмы «Лепаж», но в ужасном состоянии: ложе треснутое, цевье грубой кустарной работы, правый курок слетает, стволы в замке болтаются, воронение все облезло. Я был просто в ужасе, но отец знал, что делал. Для начала мы сходили с отцом на весеннего вальдшнепа, и я из своего ружья убил первую свою дичь, правда, при этом соскочил и потерялся безвозвратно правый курок.

В городе за рекой Белой жил великолепный ружейный мастер Кузнецов. Отец отдал моего «Лепажа» Кузнецову и тот за двести рублей сделал игрушку: новое ореховое ложе, новое цевье, ничем не уступавшее заводскому, новый курок, укрепил замок и даже поворонил стволы. Легонькое, аккуратное, из него можно было стрелять с одной руки, как из дуэльного пистолета.

Летом обработка огорода и большого цветника требовали значительных затрат времени и усилий и нередко в поливе цветов принимали участие кто-либо из наших с Наташей друзей и подруг. Тогда эти поливки превращались в шутки, смех, обливание друг друга и прочие забавы. Наша мамочка была человеком очень хлебосольным, за обедом и за ужином у нас почти всегда был кто-то из Наташиных подруг или моих друзей. Сейчас, много лет спустя, мне кажется, что кое-кто из них злоупотреблял маминым хлебосольством. Исключая время голодовки, с продуктами питания в семье особых проблем не было: папины сельские пациенты платили за прием в основном продуктами, кто чем мог. Многие привозили курочек, яйца, сало, масло, творог, муку, молоко четвертями и другие дары полей и плоды нелегкого крестьянского труда. Я по дурости и неопытности никогда не задумывался над тем, что негоже приводить ежедневно своих друзей на обед и на ужин, что на такое гостеприимство отцу приходится еще больше работать и еще меньше отдыхать. Но ни мне, ни Наташе наши родители по этому поводу не сказали ни полслова.

Во всем остальном, кроме еды, семья наша жила очень скромно, гораздо скромнее большинства майкопских ведущих врачей. Первые суконные брюки были мне сшиты из дедушкиной военной шинели, когда я учился еще в шестом классе, и в первый же день мне эти брюки в школе залили чернилами. У меня по этому поводу приключилась настоящая истерика, я так гордился ими! Родители мои тоже одевались очень скромно, скорее даже бедно.

В 39-м году Наташа кончила школу и уехала учиться в Ленинград к дяде Жене в Технологический институт. Ушла от нас наша домработница Ксения, очень хорошая и славная девушка. По папиному предложению одну нашу комнату уступили приехавшей из Иркутска врачу-педиатру Евгении Павловне Протопоповой с сыном Арсением Розепиным. Мама Арсения сохранила почему-то в замужестве свою девичью фамилию, ведь фамилия Протопопова А.Д. – последнего министра внутренних дел царского правительства достаточно одиозна. Там, в Иркутске арестовали без права переписки мужа Евгении Павловны и они, как и десятки, а может быть и сотни тысяч разбитых, обезглавленных семей, уехали подальше от места, где их настигла сталинская Фемида. В этом же году началась финская война и снова жизнь народа сломалась. 1938 год остался в моей памяти, как самый благополучный в смысле наполненности магазинов разнообразными и хорошими продуктами питания. Масло было трех сортов, прекрасные вареные и копченые колбасы – разнообразные по копченостям... А с началом финской войны все рухнуло, магазины враз опустели; чтоб купить хлеб по карточкам, очередь в магазин приходилось занимать накануне. Все ночи напролет очереди не расходились, по ночам в основном дежурили старики да дети.

В это время вдобавок ко всем моим увлечениям я так же самозабвенно втянулся в комсомольскую работу – стал вожатым в интернате Кавказского государственного заповедника. Там было человек тридцать детишек, но старшие из них были на год-два младше меня. Я организовал там шахматный кружок, провел турнир, потом во дворе интерната мы сделали волейбольную площадку и собрали команду.

Немцы воевали с французами и англичанами, Роммель со своим экспедиционным корпусом захватывает Бенгази, Тобрук и подступает к Каиру. Молотов на первой странице «Правды» целуется с Риббентропом. Из Советского Союза бесконечным потоком в Германию идут поезда с пшеницей, маслом, салом и прочими продуктами. Позорная война с Финляндией, наконец, окончена жалкой победой. Часть Польши немцы после практического уничтожения ими польской армии оккупируют сами, а западную Украину и Белоруссию «освобождают» советские войска. Потом настает черед Франции, которую немцы расколошматили за 29 дней. Вся жизнь стала непонятной, и когда наступил 41-й год, наконец-то немцы напали на Советский Союз. Кроме «гениального Сталина» по-моему, все остальные люди ожидали этого, даже больше, были уверены, что это произойдет вот-вот.

Наша оставшаяся втроем семья жила ожиданием чего-то непоправимого. За год войны немцы дошли до Майкопа. Наташа, эвакуировавшись из Ленинграда в Казань, в конце концов добралась до дома. Перед приходом немцев в Майкоп отец с госпиталем эвакуировался куда-то в сторону Грузии, я ушел из Майкопа шестого августа 42-го года по туапсинской дороге с колонной ребят 25-26 годов рождения, с толпами беженцев, стадами скота и бегущей армией. Война разбросала нашу семью, и в полном составе уже не суждено было собраться никогда. Позже существовало уже две семьи: моя семья и семья Наташи, но и они существовали только до очередной смены поколений. Образовались семьи Апеля Александра, Апеля Павла, семья Татьяны Спиридоновой-Розепиной, каждая со своей собственной биографией.

***

1 На самом деле фамилия писалась "Кримитчиевы". Это стало известно в 2017 году из письма Марии Павиной, праправнучки Карапета Кримитчиева.

   Примечание А.Ю. Апеля.

 

Предыдущая глава Следующая глава